Как сделать из общей тетради личный дневник


Как сделать из общей тетради личный дневник
Как сделать из общей тетради личный дневник
Как сделать из общей тетради личный дневник
Как сделать из общей тетради личный дневник
Как сделать из общей тетради личный дневник
Людмила Сараскина. «Александр Солженицын» ЧАСТЬ ВОСЬМАЯ. ДОРОГА ДОМОЙ. Глава первая. Вектор возвращения. Кавендиш–Магадан–Москва.

 

Загадка возвращения Солженицына домой — в том, что он начал «возвращаться» сразу, как только оказался в изгнании. «Я вижу день моего возвращения в Россию», — сказал он Н. Струве в первый день их знакомства в Цюрихе и вскоре заявил о своём намерении публично, в интервью журналу «Тайм», в мае 1974-го: «Смысл всякого эмигранта — возврат на родину. Тот, кто этого не хочет и не работает для этого — потерянный чужеземец». С тех пор при каждом удобном случае А. И. повторял магические слова. «Впереди у нас цель — возврат в Россию… Мы верим, что вернёмся» (июнь 1974-го). «Я просто живу в этом ощущении: что обязательно я вернусь при жизни. При этом я имею в виду возвращение живым человеком, а не книгами, книги-то, конечно, вернутся» (май 1983-го). Надежда и необъяснимая убеждённость, что ещё живым он вернётся на родину, не покидали его никогда, все двадцать лет. В то, что не пройдёт и десятилетия, как от коммунистического государства останутся одни обломки, верил, кажется, один Солженицын. То, что советский режим саморазвалится от накопленных в нём продуктов гниения, видел тоже один Солженицын, но когда он говорил об этом «ad mortem», его мало кто слышал.

«В свой возврат я верил и в самые безнадёжные годы», — писал он в августе 1990 года главе российского правительства, когда вдохновлённый гласностью тот позвал писателя на родину «в гости». Ехать домой гостем? Ему, дважды арестанту Советского Союза? Последней русской едой на родине стали пустые тюремные щи и овсянка на воде; последними русскими пейзажами — заснеженные постройки из окна тюремной машины по пути в Шереметьево, последними собеседниками-соотечественниками — тюремный эскорт: врач и семь чекистов. От тюремного белья до пальто и шапки, от галстука до ботинок со шнурками, и даже краюха чёрного хлеба, упрятанная в карман пиджака, — всё было казенным, лефортовским. Когда его выпихнули из самолета на чужую территорию, личного, своего, имелись при нём только наручные часы да нательный крест. С ними и началось изгнание.

Теперь изгнанный, но не блудный сын, Солженицын дал подновлённой власти несколько уроков. Он приедет — но не прежде, чем «Архипелаг ГУЛАГ» будет напечатан массовым тиражом. Он приедет - но не прежде, чем окончит «Красное Колесо», работу всей жизни, то есть «живо и бережно уберёт свой урожай». Он приедет - но не прежде, чем с него публично снимут позорное обвинение в измене. Каждое из условий было экзаменом для отцов перестройки, однако, сдавая его, они даже не заметили, что экзаменатор, остающийся в Вермонте, на самом деле уже давно присутствует на родине.

Солженицын не выбирал момента, когда бы возвращение принесло ему наибольшие политические дивиденды. За время своего неприезда он пытался приучить общество к мысли, что возвращается в качестве писателя, а не политика, спешащего занять вакантное поприще «аятоллы», партийного вождя или всенародного избранника. «Солженицын опоздал. В 1985-м он вернулся бы героем. В 1988-м — пророком. Вся страна читала “ГУЛАГ”. В 1990-м — стал бы членом Президентского совета», — писал в марте 1993-го «Московский комсомолец», обнажая «мелкие целевые мысли». Солженицын показал пример несуетного поведения в момент наивысшего общественного нетерпения, и потому его физическое возвращение домой пришлось как раз вовремя: остыла горячка ожидания («приедет», «возглавит», «рассудит»), осталось позади опьянение гласностью, рассеялся псевдодемократический туман. На смену романтической, хмельной эпохе пришли продажность и цинизм. Самое время, чтобы заговорить о национальном самосознании, исторической памяти, моральной ответственности; самое время, чтобы начать кропотливую работу.

Непреклонной верой в возвращение на родину Солженицын подрывал смысл существования Третьей эмиграции как политического явления, обессмысливал её «странничество», её высокомерие к тем, кто остался дома «по подлой совместимости с проклятым режимом»: ибо если в страну ехал насильно изгнанный Солженицын, то чтó делают за границей страдальцы, оказавшиеся там по своей воле? Как теперь они будут объяснять затянувшуюся эмиграцию? Ведь для самооправдания нужно, чтобы на родине было как можно хуже и чтоб это «хуже» продлилось как можно дольше.

Возвращение Солженицына было катастрофой для коммунистов: автор «Архипелага» не оставил им ни единого шанса на историческое уважение, показав, что ГУЛАГ — это не крайности системы, это сама система. Он бросил вызов «коммунистическому выбору» своей страны, поставил на кон свою жизнь и стал автором сбывшегося пророчества о крушении коммунизма. Но и тем, кто ловил рыбку в мутной воде продажной демократии, дикого рынка, политического цинизма, было очень некомфортно от мысли, что вот-вот на подведомственных территориях появится величина, нравственный авторитет, и скажет неотразимое: «Мы перестали видеть цель, для которой живем».

Перспектива его присутствия в стране многим отравляла жизнь. «Жить не по Солженицыну!» — такой истошный вопль исторгла накануне приезда писателя одна из столичных газет, выразившая жажду всех новых русских жить без помех, с правом на бесчестье — так, чтобы вокруг никто и ничто не кололо глаза. «Он является в Россию праздничный, как Первомай, и, как он же, безнадёжно устаревший. Протопоп Аввакум для курёхинской Поп-механики. В матрешечной Москве он будет встречен как полубог, вермонтский Вольтер. А кому он, в сущности, нужен? Да никому. Возвращение живых мощей в мавзолей всея Руси. Чинно, скушно… Нафталину, ему, нафталину. И на покой». Множество раз придется услышать Солженицыну в первый год своего возвращения злобное, яростное шипение: «Не нужен! Не нужен!»

За годы перемен в России сформировался пишущий класс, опьяневший от дармовой свободы. Весной 1994-го столичную прессу сразила повальная болезнь: самые известные перья спешили заявить, что ни в коем случае не станут ни трубадурами, ни придворными, ни свитой при Солженицыне. Будто ждали (и боялись!), что приедет начальник гласности, главнокомандующий свободой слова. Какое знамя подымет, какую партию создаст и возглавит (или на худой конец, к какой партии примкнёт), с кем пойдёт на выборы и даст ли избрать себя — эти гадания стали главным занятием «пикейных жилетов» журналистики и политической аналитики. Заявления: «Время Солженицына прошло», «Солженицын возвращается в страну, которую не знает и которая его практически забыла», «Солженицын безнадежно устарел» — служили тестом на вольномыслие.

Общим местом для «господ ожидающих» стал и взгляд на Солженицына как на конструктора своей судьбы, режиссёра своей биографии, которая, как и всякая пьеса, требует законченности. Вернуться на родину — это как поставить восклицательный знак в конце текста. Вот и едет — ему нужно, чтобы всё было «правильно». Но придумать такой ход — въехать не как все, не через Москву! Вряд ли найдётся в мире режиссёр, кому бы этот сценарий пришёл в голову — а ему пришёл. Солженицын ничего не делает просто так, не просчитав последствий. Он, как солнце, взойдёт на Востоке и напишет, как Радищев, «Путешествие из Магадана в Москву». С барина снята опала, и он едет ревизовать вотчину. Солженицын едет в Россию, как врач к пациенту («а больной он и есть больной»).

Москва нацеливалась следить, как «ревизор из-за границы» станет собирать жалобы на всём пути следования. Газеты захлёбывались от фантазий, сценариев, живых картин; предвкушали, смаковали… И охотились за компроматом, нанимая тех, кто с азартом выполнял работу по снижению образа — отслеживал первые шаги по родной земле самого знаменитого «возвращенца» и «фиксировал в материале» те из них, которые при нужном свете можно было выдать за нелепые и несуразные, и вот уже кумир освистан, разоблачён, развенчан, свергнут с пьедестала. Самое Свободное в Мире Радио уговаривало в те дни и меня, автора этих строк, подглядеть, как он, авось, да и поскользнётся на какой-нибудь арбузной корке или разобьёт где-нибудь китайскую вазу. Из Главного Центра Управления Демократией звонили мне с ультиматумом: «Или он, или мы» (он, конечно, он — в любом случае!). Самый Либеральный в России Альманах объяснял мне — он, да на страницах нашего издания, да никогда! Самая Перестроечная Газета внушала мне: нас его приезд нисколько не интересует!

Много было даже оскорблённых в своём патриотическом чувстве — почему путешествие снимает Би-Би-Си (а не отечественная телекомпания), почему семья едет в специальном вагоне (а не в общем или плацкартном, пересаживаясь на каждой станции и перетаскивая в руках багаж), почему обычные гостиницы предпочитаются резиденциям или наоборот. Нашёлся оригинал из собратьев по цеху, кто возмутился самим средством передвижения: «В Россию нельзя возвращаться на самолёте или на поезде — только пешком… Если уж Солженицын взвалил на себя ношу пророка, надо было возвращаться пешком. А он поехал в поезде, да ещё и в литерном, да ещё всё это сопровождалось шоу» («Оригинал» выразит и личную претензию: «Солженицын живет в недоступном для простых людей месте, к нему нельзя прийти, а ко Льву Николаевичу Толстому можно было прийти. А раз к нему нельзя прийти или запросто позвонить, то для меня его в стране нет»).

Встречающие Солженицына крики озлобления, равно как и возгласы ликования, более всего свидетельствовали о нравственной подлинности его жизни. «Как будет выглядеть на фоне бойко тусующихся “пародистов действительности” этот огромный человек, который перерос литературу и сам стал героической действительностью ХХ века?» — волновался Е. Евтушенко. Ему отвечали лучшие люди страны. «Приезд Солженицына — настоящий праздник для всех нас. Сам этот человек, его жизнь и то, что он приезжает, — настоящее Чудо Божье» (И. Смоктуновский). «Счастлив, что моё преображающееся Отечество может вернуть народу своего великого изгнанника. Думаю, что Александру Исаевичу будет у нас интересно…» (М. Захаров). Америка, давшая приют писателю, ныне провожала его с подобающим уважением. «Беспрецедентный моральный авторитет, — сказал о нём диктор американского телевидения. — Он не пел гимнов Западу, а осуждал его за отсутствие духовности, за разлагающее влияние материализма». «Солженицын по совокупности своей, как писатель, как историк, как нравственный проповедник — разламывает рамки узкополитического подхода. В этом он абсолютно последовательное русское явление», — заявил Э. Неизвестный. И не поскупился добавить: «Есть люди судьбы. Люди, которыми рок, Бог или судьба пишут историю».

…25 мая 1994 года, после полудня, Солженицыны — А. И. с женой и 20-летним сыном Степаном — выехали из Кавендиша на машине в сторону Бостона, где в международном аэропорту Логан (Logan Airport) сели на самолет авиакомпании «Дельта эйрлайнз», вылетевший рейсом на Солт-Лейк-Сити (штат Юта) и далее в Анкоридж (штат Аляска). В Анкоридже они пересели на рейс авиакомпании «Аляска эйрлайнз» до Владивостока с посадкой в Магадане. В связи с отъездом семьи стал публично известен и точный адрес усадьбы, который жители Кавендиша благородно скрывали от посторонних все 18 лет: выехав из городка по дороге № 131, надо свернуть направо у хозяйственного магазинчика «Ira Belknap and sons», проехать мимо старинного кладбища и съехать с асфальта на узкую грунтовую дорогу длиной в четыре километра — она и приведёт в Пять Ручьёв. Ни один из 1323-х кавендишцев никому и ни разу за все годы не показал эту дорогу. А владелец единственной в городке продуктовой лавки «Cavendish General Store» Джо Аллен на видном месте у входа держал табличку: «Shirts requred. No bare feet. No directions to the Solzhenitsyns» («Рубашки обязательны. Не входить босиком. Не показываем дорогу к Солженицыным»).

Городской библиотеке Кавендиша А. И. подарил 11 томов своих сочинений на английском языке, надписав каждый том: «Жителям Кавендиша». «Я думаю, это честь для нашего города, — говорила журналистам библиотекарь Джойс Фуллер. — Хотя у нас и не было обычных встреч день ото дня, поскольку он вёл уединенную жизнь, и люди уважали это. Такое скромное поведение вполне соответствует духу Вермонта». Накануне отъезда Н. Д. скажет «Известиям» по телефону из дома: «Америка — это для нас Вермонт, штат не очень типичный, бедный, населённый людьми гордыми, хранящими много традиций, высоко достойных уважения. Это — часть Новой Англии. Мы прожили рядом с этими людьми очень хорошие восемнадцать лет. Кроме того, это изумительно красивый штат…» Единственными журналистами, которые в день отъезда были допущены за ограду усадьбы, была съёмочная группа Би-Би-Си, получившая право на создание фильма о возвращении Солженицына. ИТАР-ТАСС, в свою очередь, получил «добро» на оглашение даты прилёта семьи во Владивосток.

…27 мая 1974 года после двадцати лет, трех месяцев и четырнадцати дней вынужденного проживания вне Отечества Солженицын вновь ступил на родную землю. Это произошло в аэропорту Магадана, столицы Колымского края, где сел на дозаправку лайнер из Анкориджа. График полёта предусматривал получасовую стоянку, но, казалось, авиаторы не торопятся. Выйдя из самолета, Солженицын сделал заявление для прессы. «Я приношу поклон колымской земле, схоронившей в себе многие сотни тысяч, если не миллионы, наших казнённых соотечественников. Сегодня, в страстях текущих политических перемен, о тех миллионах жертв легковесно забывают — и те, кого это уничтожение не коснулось, и тем более те, кто это уничтожение совершал. А ведь истоки нашего нынешнего затопления — они оттуда. По древним христианским представлениям — земля, схоронившая невинных мучеников, становится святой. Такою — и будем её почитать, в надежде, что в Колымский край придет и свет будущего выздоровления России».

Выдержать столь высокую ноту центральному телевидению было невмоготу. Солженицын только выходил на лётное поле Магадана, а дикторы уже спешили сообщить, что лишь 42 процента населения придают большое значение приезду писателя. Он едва успел поклониться колымской земле, как программа «Намедни» повторила банальность: «Солженицын восходит с Востока». Позже известный газетный телекритик, разделываясь с сюжетом, раздражённо опишет его «своими словами»: «Картинно поклонившись в пояс и прикоснувшись ладонью к асфальту, Солженицын выпрямляется “с лицом одухотворённым и строгим” и произносит патетическую, заранее отрепетированную речь».

После второй, незапланированной, из-за ливня во Владивостоке, посадки в Хабаровске (к самолёту подошёл депутат Госдумы В. Борщев, разговаривал, стоя на трапе, с Н. Д. и со Степаном), самолёт ещё полтора часа кружил вокруг грозы. Пролетев в общей сложности 38 часов, путешественники приземлились во Владивостоке, где их встретил Ермолай, прибывший сюда двумя днями ранее из Тайбэя. Из друзей — только оповещённые заранее Можаев и Ю. Прокофьев, кинооператор говорухинского фильма. «Это тот самый звёздный час, мой Тулон, такая высота, которой, наверное, больше не будет», — говорил Прокофьев коллегам-журналистам. Ещё в Вермонте, а потом и в Москве, куда с разведкой приезжала Н. Д., обсуждался вопрос, сможет ли какая-нибудь российская телекомпания при существующем развале справиться с работой (по ходу поездки Прокофьев сделал много горьких наблюдений. «Не владея по-настоящему ремеслом, некоторые отечественные журналисты уже переплюнули зарубежных по части высасывания из пальца всевозможных дешёвых сенсаций, в охоте за “клубничкой”, “за жареным”… Стремление некоторых наших коллег вторгаться в частную жизнь Солженицына не раз выходило за рамки приличия»).

Почти все телекомпании мира, кроме российских, обратились к Солженицыну, предлагая свои услуги. А. И. отдал предпочтение Би-Би-Си, имевшей прочную профессиональную репутацию, с одним только условием: должен быть бесплатный показ картины по российскому телевидению. Первоначально А. И. действительно собирался путешествовать на перекладных, но железнодорожные переезды и встречи с людьми — занятия несовместимые. Прокофьев взялся устроить аренду двух постоянных вагонов (в каких выездная редакция программы «Время» целый год колесила по стране), снабдить их специальной связью, организовать сносный быт, питание — благо экипаж во главе с капитаном привередливостью не отличались. «А как нам по Сибири ехать? — объяснял А. И. позже. — С двадцатью ссадками с поездов и столькими же посадками, сиденьем на станциях в разное время суток, и ночами, и зависимостью — найдётся ли нужное количество билетов в один вагон? и нужное число мест в гостинице? И после этих бессонных передряг — с какой несвежей головой — встречи с местными людьми? выступления? поездки по округе?»

Владивосток встречал Солженицыных дождём и холодным ветром, неистовством корреспондентов (в аэропорту с кино-, видео- и фотокамерами к нему бросилось около трёхсот журналистов, сметая ограждения и охрану), хлебом-солью, цветами, приветствиями епископа Владивостокского и Приморского, а также вице-губернатора Приморья. Несколько тысяч людей, прождав писателя более трёх часов (самолёт, перебрав время на дозаправках, опоздал), восприняли его приезд как подарок. «Солженицын возвращается — это к добру», «Если такие люди возвращаются, значит, не совсем ещё пропала Россия» — звучало на центральной площади города, сохранившей название «Борцов за власть Советов на Дальнем Востоке». «Сол-же-ни-цын!!!» — скандировала площадь, едва показался автобус. А. И. шёл сквозь людскую стену, к нему тянулись руки с книгами, листками, цветами. Взойдя на дощатый помост, произнёс: «Я знаю, что возвращаюсь в Россию истерзанную, ошеломлённую, обескураженную, неузнаваемо переменившуюся, в метаниях ищущую саму себя, свою собственную истинную сущность… Я жду достоверно понять ваше нынешнее состояние, войти в ваши заботы и тревоги — и, быть может, помочь искать пути, какими нам вернее выбираться из нашей семидесятипятилетней трясины».

На площади со своими лозунгами стояли и «белые», и «красные». На вопрос из толпы: «Как искать?» — А. И. привёл пример из истории России XVII века, когда разорванная страна поднялась не силой бояр, а инициативой городов, стремившихся объединиться. Обязанность объединителя общество готово было доверить Солженицыну, только что шагнувшему с трапа самолёта.

«В России ты сегодня или святой или грешник, — писала в те дни “Комсомольская правда”. — Середины не бывает. Провожали мы Солженицына как грешника. Встречаем — как святого. А он — ещё и просто живой человек. Писатель. И то, что он возвращается, — это ещё не итог. Это только начало». А далее — встречи с учёными, с учащимися старейшей городской гимназии, со студентами технического университета, пресс-конференции для российских и иностранных журналистов, в актовом зале краевой администрации. «Длилась она два с лишним часа, — писал Можаев. — Её передавали и по местному телевидению, и по радио. Мы-то в простоте душевной думали, что она пойдёт по стране. Не тут-то было. Слишком он круто взял в оборот нынешнюю реформу, слишком горячо доказывал пагубность её для народа. Вот почему дальше Приморья передача не пошла. Москва, как и прежде, не приемлет такой критики».

«Солженицын критиковал и поучал», — писала столичная пресса, боясь впадения в пафос; содержание «поучений» волновало её куда меньше, чем антураж затрапезной гостиницы «Владивосток», где остановился писатель, отказавшись от предложенных на выбор загородных госдач и пансионатов (где обычно проживали генсеки и звёзды экрана). Обозреватели светской жизни набрасывались на «низкие подробности» (вроде тараканов в гостиничных номерах) и доискивались, имеют ли место в сценарии возвращения дармовщина, популизм и показуха. Раз искали — то, конечно, и находили.

С Владивостока и районов Приморья начался процесс взаимного узнавания писателя и страны, от которой он был отторгнут на двадцать лет. Солженицын выступал в особом, «вечевом», по слову Можаева, жанре. Обращался к публике с просьбой выйти и сказать о главном — чтó нужно сделать для улучшения жизни. «Обычно выступало человек 17 – 20. И только потом говорит Солженицын. Постепенно втягиваясь в проблемы, сам загорается и говорит сильно, горячо. Обвальный грохот аплодисментов! Мигом пролетают два-три часа удивительно захватывающего действа… По сравнению с этим заседания нашей Думы — жалкий и скучный лепет младенцев. Не один Солженицын страшен для чиновников-запретителей, — грозен и страшен народ наш, говорящий на таких встречах во весь голос. Вот в чем суть».

Меж тем президент России Б. Ельцин в приветственной телеграмме выражал уверенность, что талант Солженицына, историка и мыслителя, поможет обществу в благоустройстве России. Твёрдости в отстаивании высоких этических принципов желал ему и председатель Госдумы И. Рыбкин. А писатели-либералы, одержимые ревностью, неприлично выходили из себя… От этого имени хочется защищаться, хвататься за револьвер… Событие не имеет отношения к литературе… Это факт частной жизни… Это человек, выпавший из времени, что, естественно, делает его гротескным персонажем… Попытка сделать из «возвращения» событие государственной важности — реанимация монстра “советская литература”… Ругать реформаторов, которые его принимают, бестактно… Он не понимает, что без них мы бы подохли с голоду…

Нервничали и «почвенные» литераторы: Солженицын — диссидент и негативист по основной своей силе и славе. «Э, нет! — вступался за друга Можаев. — Писатель не командир бронепоезда, а литература не телега с кобылой, которую можно двинуть на задворки: серьёзный писатель ничего общего с диссидентством не имел во все времена. Литература истинная всегда отражала жизнь реальную, и нет вины писателя в том, что за его полы и штанины цепляются подорожные брехуны из диссидентов». Сказал свое веское слово и В. Распутин: «Он возвращается ни к правым, ни к левым, а в Россию. И думаю, что он употребит свой огромный мировой авторитет на поддержку России национальной и самостоятельной».

Новостные телепрограммы два месяца держали страну на голодном пайке — никто не видел ни встреч, ни пресс-конференций. Секундные включения, невнятные сообщения — и развёрнутые комментарии ведущих: «Есть ли повод для ажиотажа? В Россию возвращается пожилой человек, не самый худший из русских писателей, книги которого лежат в магазинах и популярностью не пользуются. Скорее, не нам надо думать, как мы его встретим, а ему надо думать, знает ли он родную страну…» Не только у жены писателя, но и у всякого российского телезрителя были все основания сказать о «пишущих и снимающих»: «Они замалчивали поездку Солженицына или пытались высмеять, принизить его значение».

А он предвидел, что даже и первые шаги по России не будут лёгкими. «Я не собираюсь подлаживаться и стремиться кому-то понравиться», — сказал он в Хабаровске. Здесь и во Владивостоке ему помогал освоиться Можаев — позже А. И. благодарно вспомнит, как втроём со Стёпой и с Борисом они оторвались от корреспондентов и в своё удовольствие побродили по городу. «Ничего б того я без Бори бы не охватил: и как рождалась планировка города, и как он застраивался, и где что было, или кто жил, начиная аж от гражданской войны». А. И. пояснял хабаровчанам, что на Дальнем Востоке никогда не бывал — в 1950-м в тюремном вагоне его довезли до Новосибирска, а потом завернули на Казахстан. И то, что для возвращения он выбрал более длинный, кружной путь — через восточные территории страны, вызвано единственным желанием узнать, чем живут и дышат люди. После Хабаровска семья разделилась: Ермолай остался с отцом на всё время путешествия, Наталья Дмитриевна, Степан и Борис Андреевич 4 июня улетели в Москву.

Сказать, что Москва-медиа только посмеивалась над путешествием Солженицына, было бы неверно. Она ещё и тревожилась. Взвинченные ведущие центральных каналов сообщали, что в Иркутске писателя намерены встретить национал-патриоты, а в Красноярске — правые экстремисты. И что отказ от участия в политической борьбе (о чём Солженицын всюду заявлял публично) никто всерьёз не воспринимает. «В Россию возвращается русский националист», — заявили «Итоги» («Вы отдаете себе отчёт, — строго спросит писателя уже в Москве телеведущий, — что коммунисты могут использовать ваши идеи как свои? Вы не боитесь, что ваши слова будут восприняты как обоюдоострое оружие?»)

В дни ожидания (Солженицын всё ещё ехал по стране и беседовал с народом) вышли в эфир «Подробности». «Считаете ли вы, что Солженицын тот самый человек, который сконцентрирует в себе нравственный и духовный авторитет? К нему будут ходить, как в Мекку. За его мнения, за его позицию будут бороться различные политические группы — за его снисходительное слово, за его поощрение, за его одобрение… Чем это может кончиться?» — панически восклицал ведущий, допрашивая депутата Госдумы В. Лукина, зная, что тот, в бытность свою российским послом в США переписывался с «человеком без гражданства». Лукин ответил: «Он не мог не приехать. Он человек России и человек судьбы. Несколько раз он делал такой выбор, который захватывал воображение. Он, фактически в одиночку, бросил вызов чудовищной, невиданной до этого государственной машине — чудовищной, пусть деградировавшей, но все ещё эффективной. И выиграл, в сущности… И он, не будем этого забывать, не уехал сам — его буквально вынесли из России… Для меня и людей моего круга то, что скажет Солженицын, его похвала или порицание значат очень много. Но значит ли это очень многое для очень многих?» И Лукин, предвидя дальнейший ход событий, задал ведущему, в нарушение дипломатической сдержанности, яркий риторический вопрос: «Насколько мы оскотинели, чтобы не слушать таких людей, как Солженицын?»

Но Москва — Москвой, а Россия — Россией. Очевидцы и участники общений Солженицына в российской провинции свидетельствовали об остром дружелюбии встреч, о многих сотнях народа, жаждавших Слова писателя, а не развлекательного зрелища. Это столичные телевизионные шоумены и газетные пикейные жилеты уговаривали друг друга: «Частное дело, частный случай, частное мнение…» Но какое же оно частное, когда к путешественнику устремляются тысячи людей и, между прочим, сотни журналистов со всех стран мира? Километры видеоплёнки без обмана, монтажа и мистификаций запечатлели диалоги Солженицына с теми, кто приходил его слушать, спрашивать, а также говорить: Иркутск, Красноярск126, Новосибирск, Пермь… Ему жаловались, его упрекали, его побуждали выступать, от него требовали объяснений, но всё происходившее было взаправду, без глума и зубоскальства. Русская провинция оказалась той самой аудиторией, с которой можно было говорить на одном языке. Солженицын назвал его языком боли. (Степан Солженицын вспоминал приморских соотечественников как людей очень живых, ничуть не уступавших москвичам ни умом, ни чутьём, ни сердцем)127.

А Солженицын тем временем говорил и о столице: «Москва всегда жила другой жизнью… Москва относится к остальной России, как Европа к Москве… В Москве создался эллипсоид, внутри которого остро реагируют лишь друг на друга… Они перестают чувствовать, что происходит вокруг и за её пределами». И Москва демонстрировала, что и в самом деле не верит ни слезам, ни стонам. Слова Солженицына: «Я не могу уйти от народной боли… Я приехал сюда не потому, что страна цветет…» — осколочно пробивавшиеся на центральное телевидение, воспринимались внутри «эллипсоида» как зловредная пропаганда оппозиционных идей и едва ли не как начало предвыборной кампании самого Солженицына.

За 55 дней поездки по стране он успел сказать столько, что к его приезду в Москву «эллипсоид» раскалился добела: лидер коммунистов на всякий случай заявил, что будущий президент должен быть молодым и здоровым. «Эллипсоид» более всего тревожился в связи с критикой реформ и пророчил, что сосуществовать властям с таким критиком, как Солженицын, будет весьма неуютно. Ключевая фигура «эллипсоида», ведущий «Итогов» Е. Киселев, комментируя решение Госдумы пригласить писателя, волновался: «Беспрецедентно: антикоммунист Солженицын получил право беспрепятственного обращения к российскому народу благодаря голосованию фракции коммунистов. Похоже, они действительно хотят поднять его как знамя» (интересно, как представлял телеканал НТВ препятствия общению Солженицына с народом?)

И как же согласованно разные телепрограммы выражали одну и ту же тревогу, одни и те же опасения; как тщательно подбирались фигуры, умевшие изобразить на экране беспокойство появлением на политическом небосклоне беззаконной кометы! Цена этим чувствам будет точно обозначена во «Взгляде», первой московской программе, которая пригласит Солженицына в студию: «Если бы он умер по дороге, тогда бы ему раздалась хвала из уст всех политиков…» Итак, Москва готовилась встретить Солженицына не столько любовью, сколько боязнью, не столько надеждой, сколько ревностью. Из всех чувств, разрывавших «эллипсоид», политическая ревность к автору «Красного Колеса» выглядела наиболее удручающе: дело не в том, что претенденты на духовное лидерство видели в Солженицыне соперника, а в том, что его соперниками они считали себя.

На 45-й день путешествия центральное телевидение показало несколько секунд пребывания Солженицына в Тобольске, месте сбора арестантов и ссыльных царского времени. Нобелевский лауреат с тетрадью для записей спешил с кладбища на завод, из колхоза в Дом культуры, а московские министры и партийные руководители требовали подробных докладов, где останавливается путешественник, с кем и о чём беседует, кого критикует. Солженицын не мог изобрести для центральной власти худшей пытки, чем этот «крестный ход» по бывшим пространствам ГУЛАГа. «Есть ли что-нибудь новое об Александре Исаевиче?» — такой вопрос, по слухам, каждое утро за завтраком задавал президент, и некий его советник шутил в ответ: «Можно подумать, что этот человек ведёт за собой огромное войско». «Солженицын будет на нашей стороне, это мощное оружие», — был убежден Ельцин, как только стало известно о приезде А. И., но первые же шаги писателя по русской земле поставили президента в тупик. Патриот и антикоммунист, Солженицын говорил о России всю правду без оглядки на власть и оппозицию, называл режим «мнимой демократией», ставив ему тяжелейший диагноз: «хитроумное слияние бюрократов, номенклатурщиков и прожжённых дельцов: они объединились, и это ужасно».

Следуя нравам «эллипсоида», Солженицын как антикоммунист должен был сомкнуться со сторонниками существующего режима или, удручённый впечатлениями, подхватить знамя оппозиции. Однако он ничего не подхватывал и ни с кем не смыкался, лишь записывал в тетрадь самое горькое: «Россия сегодня в большой, многосторонней беде. Стон стоит. Деревня работает бесплатно. Крестьянство по-прежнему во власти колхозно-совхозного начальства. Сельское хозяйство может иссякнуть. Врачи и учителя работают уже по инерции долга. Демократии нет. Народ — не материал для избирательной кампании. 63 процента населения или бедны, или нищие. Людям не во что одеться, ходят в старом запасе. Двух буханок хлеба в день уже не купить, нельзя поехать к родным даже на похороны. Позвонить в другой город, другую республику — месячный заработок. Рождение ребёнка — подвиг, почти безрассудство. Вымирают люди среднего возраста, людей низа выбросили из жизни. Москва отвернулась от России».

А Москва в это самое время торопилась поделить между «своими» государственное имущество, проводила второй этап денежной приватизации (большинство населения проморгало и первый), создавала миллионные состояния, назначала из своих будущих олигархов. Несомненно, не эта Москва стояла среди встречающих на Ярославском вокзале, когда там, 21 июля 1994 года, появился Солженицын. «К началу девятого вечера Ярославский вокзал был запружен множеством людей, жаждущих лицезреть гиганта мысли и отца русской демократии», — так, в стиле постперестроечного полураспада, писал «Московский комсомолец», соревнуясь с конкурентами лишь броскостью заголовков: «Солженицын проехал по России красным колесом», «Он пришёл дать нам волю», «Солженицын на броневик не пересел», «Солженицын, перестаньте обустраивать Россию!»

В зеркале солидной прессы событие выглядело почти торжественно. А. И. прибыл в столицу из Ярославля, где вместе с семьёй (из Москвы туда приехала жена вместе с сыном Игнатом, незадолго до того прилетевшим с бабушкой из Америки) сделал последнюю остановку на пути домой: она была самой продолжительной в транссибирском путешествии и самой светлой по впечатлениям. «Я ехал с весьма печальной, мрачной оценкой того, что делается в России, — говорил А. И. на встрече с жителями города. — Мрачная оценка моя подтвердилась: всё это можно было увидеть оттуда, и я это увидел. Но чего я всё-таки не мог увидеть через океан и что я встретил в сотнях душ… Я встретил столько деятельных, ищущих, плодовитых умов… И я понял, что, несмотря на все унижения, духовный потенциал нашего народа не сломлен. Он силён. Это одно заставляет меня и надеяться, и верить в будущее России». «Очарованный странник» — так назвали его жители Ярославля…

Поезд «Москва-Пекин», к которому было прицеплено два вагона, арендованные у МПС на весь период путешествия, прибыл в Москву по расписанию. Уже с утра пространство вокзала чистили и мыли; площадь была освобождена от бомжей и мелкой торговли, за порядком следила строгая железнодорожная милиция. Ближе к вечеру сюда доставили металлические ограждения. Территорию контролировали патрульные подразделения и отряды омоновцев: вход на платформу 5-го пути, к которой прибывал поезд, строжайше регулировался. Точно по расписанию приехал мэр столицы Ю. Лужков, которому (так сообщала пресса) было дано президентское поручение: «сделать всё что надо». Накануне днём В. Костиков, пресс-секретарь Ельцина, заявил, что президент обязательно встретится с писателем, об этом договорено по телефону ещё из Вермонта: полезно обменяться информацией о стране, по которой много поездили оба. «Отношение президента к писателю определяется масштабами личности А. И., его громадным талантом, страдальческой и подвижнической судьбой. Писательский труд Солженицына был нравственным и философским “камертоном” не только для поколения “шестидесятников”, но и для значительной части более молодого поколения мыслящих россиян».

Несмотря на ливень приветствовать Солженицына в тот вечер пришло несколько тысяч человек. Сотни журналистов отечественных и зарубежных заняли все подступы к перрону. Лозунги, транспаранты, плакаты: «Отступать дальше некуда. Всё для России, всё для Победы». «Нет американизации России». «В России трудно, каждый знает. / Но Солженицын приезжает!» Чья-то гнусность, воровато выставленная перед микрофонами: «Солженицын — пособник Америки в развале СССР», «Солженицын, вон из России!» (по плакатам и их владельцам люди колотили зонтами). В руках седовласого графомана ватман с рифмованным приветствием: «В России каждый знает, / Что Солженицын приезжает. / Он совесть наша и пророк, / Как обустроить, дал урок». Возбуждённая, гудящая толпа. Давка. Заготовленные хлеб и соль от Московской ассоциации жертв незаконных репрессий. Молодые «скалолазы» взбираются на деревья, ограду, металлические опоры, высокие парапеты окон, стремянки. Грозовое небо обрушивает на людей потоки дождя. «Пророка встречаю», — с благоговением говорит иеродиакон Митинского храма Воскресения Христова отец Митрофан. «Меня бы пришло встречать гораздо больше народу», — ревниво замечает Э. Лимонов; здесь он «из интересу», знакомиться с Нобелевским лауреатом не желает: «пусть он сам со мной знакомится». Маловеры цедят: ждите… так он вам и вернётся… после дождичка в четверг…

А дождик и в самом деле всё лил и лил, и был действительно вечер четверга. «Последний раз я видел столько милиции на похоронах Твардовского в Доме литераторов, — писал В. Радзишевский в “ЛГ”. — Как во сне я двинулся в сторону Садового кольца и вдруг увидел стремительно идущего человека — в рыжем полушубке, с такой же бородой. Не поднимая головы, он глядел в землю прямо перед собой — отчуждённый, властный, неостановимый. Я узнал его тотчас, хотя не видел ни разу. Это его, притаившись, дожидалась милиция в Доме литераторов, чтобы поступить, как прикажут. Теперь милиция — от элитарного спецназа с выставленными напоказ пистолетами и наручниками до растерянных бестолковых мальчишек, пинками расталкиваемых по разным шеренгам, — держит коридор от перрона к вокзалу, чтобы защитить “объект” от непуганых журналистов».

Тем временем по рации предупреждают: «Поезд проследовал через Пушкино… через Лосиноостровскую…» Можаев первым появляется на платформе. Залыгина омоновцы в лицо не знают и пропускать не хотят. Знаменитости, жаждущие быть запечатленными рядом с Солженицыным, стараются пробиться к свите московского мэра.

Как только показался, а потом и остановился долгожданный поезд, толпа репортёров рванула к вагонам. Солженицын выходит. Хлеб-соль, цветы. Люди скандируют: «Здрав-ствуй, И-са-ич, здрав-ствуй, И-са-ич» — это, наверное, самый тёплый момент встречи. Находчивый мэр просит писателя, едва тот ступил на землю, зайти обратно в вагон (по версии Прокофьева, журналисты сами втолкнули Солженицына и Лужкова в вагон), и громко высказался в том смысле, что вряд ли нужно, чтобы кто-нибудь сейчас попал под поезд. Навести порядок среди пишущей и снимающей братии, не желавшей уступать ни пяди завоёванной территории, пришлось милиции. Только после интенсивных мер А. И. и его семье удалось снова выйти из вагона и прошагать, вслед за мэром, сто метров до депутатского зала, и через несколько минут снова выйти в дождь, к мокнущим людям. Они увидели писателя в ветровке защитного цвета, без головного убора, моложавого, рядом с женой, Ермолаем и Игнатом. «Добро пожаловать в Москву, добро пожаловать на нашу землю. Давайте поприветствуем Александра Исаевича. Ура!» — начал мэр. Толпа скандирует, перекрывая шум: «Сол-же-ни-цын! «Сол-же-ни-цын!..» Кто-то передаёт ему букет роз. Кто-то, зачем-то — его портрет. На коротком митинге выступили Ю. Лужков, В. Лукин, С. Ковалёв. Когда третий оратор начал пространно объяснять роль Солженицына в истории, народное терпение иссякло: «Пусть говорит сам!»

От него ждут Слова: он должен сказать то, что все и так понимают, но высказать не умеют. Люди возбуждены, шалеют операторы и журналисты, забираясь на спины, автомобили, ограду. Дождь усиливается. Зонтов в руках почти нет, вода стекает по лицам, за вороты рубашек и курток… Солженицын, кажется, тоже не замечает ливня. «Дорогие соотечественники! После двадцатилетней принудительной разлуки вот я снова на родной земле». Он благодарил всех, с кем встретился за восемь недель поездки, кто приходил к нему и говорил добрые слова, множество умных, пытливых, деятельных жителей Сибири и русской провинции, сохранивших душевное здоровье и духовный потенциал, но находящихся в смятении, не знающих, как себя направить, куда приложить усилия, с кем соединиться. «Я помню — помню! — все их советы, просьбы, умоления, настояния, о чём надо сказать, сказать, сказать в Москве. И я надеюсь, что мне удастся донести всё это до слуха тех, у кого в руках власть и влияние».

Но уже и здесь, на вокзале, в присутствии городских властей он абсолютно точно выразил ключевой, то есть общепонятный смысл происходящего: государство снова не выполняет своих обязанностей перед гражданами. От безумной дороговизны транспорта и связи страна распалась на саможивущие, отдельные части. Выход из коммунизма пошёл самым неуклюжим, нелепым, искривленным путем. Россия сегодня в большой, тяжёлой, многосторонней беде. И стон стоит повсюду…

В момент, когда критический пафос выступления достиг предела, кто-то из привокзальных завсегдатаев мрачно пошутил: «Они его сейчас обратно вышлют». «И все улыбнулись. И ни у кого не возникло ни малейшего чувства тревоги. Теперь это шутка, и только шутка. В новой России Александр Исаевич может говорить всё, что думает, как и все мы, — писали в те дни “Известия”. — И в этом есть большая заслуга самого Солженицына». А Солженицын говорил, что ему стыдно, обращаясь к людям, употреблять слово: «господа», и он ни разу не применил этого термина. Ведь в народных ушах сегодня «господа» — это те, кто пользуется несчастьем, бедой двух третей бедного и нищего населения. «Народ у нас сейчас не хозяин своей судьбы. А поэтому мы не можем говорить, что у нас демократия. У нас нет демократии. Демократия — это не игра политических партий, а народ — это не материал для избирательных кампаний».

Коммунистам образца 1994 года, национал-патриотам и радикалам было от чего прийти в уныние. В самую гущу народа, в самом центре столицы, самым авторитетным в стране лицом были брошены тяжёлые политические обвинения режиму, который претендовал на звание демократического. Брошены «даром», без конкретной цели и предвыборной надобности. При этом оратор заявлял (в который уже раз!), что никакого государственного поста — ни по выбору, ни по назначению, — не примет, ни с какой политической партией не свяжется, но останется в своей роли писателя и будет использовать все возможности говорить и влиять, не считаясь с лицами, исходя только из пользы России, как он её понимает. Властям, надо полагать, тоже было не до шуток. В общем, «Известия» слишком оптимистично оценили пределы гласности: Солженицын раньше всей демпрессы осознал, что полной свободы слова ему не дадут, а рано или поздно вовсе «отключат микрофон».

Официальной Москве с лихвой хватило двух месяцев, чтобы ещё до встречи на Ярославском вокзале понять — управы на Солженицына нет и приручить его не удастся, он не человек «команды», никуда не впишется и останется самим собой, то есть фигурой крайне неудобной для всех партий и сил. «Для камарильи в коридорах власти, — напишут вскоре “Куранты”, — это кошмар: человек, который не пьёт, не бреется да ещё говорит такие опасные вещи: “Бюрократический аппарат коррумпирован, невозможно, чтобы в этом не участвовали некоторые министры. Мы должны от этого освободиться”. Или: “Выборы по партийным спискам — это обман; избиратель покупает кота в мешке, не знает, за кого голосует”. И ещё: “Власть не может уклоняться от выборов, как бы ей этого ни хотелось”» (а власть уже искала способы продлить себе сроки и полномочия). Солженицын становился ко всему прочему ещё и опасной помехой. Может быть, поэтому встречать писателя не пришёл никто из правительства; поговаривали даже, что Лужков явился сюда по собственному почину, а вовсе не по поручению президента. А люди, близкие к власти, торопились объявить этого ужасного Солженицына «страшно далёким от политики»: этот человек 20 лет находился далеко от родины и едва ли может понять, что здесь происходит».

…Когда «Икарус» с Солженицыными медленно двинулся от вокзала, раздались аплодисменты: встреча народа и писателя состоялась. Толпа быстро таяла, лишь напоследок некий пожилой гражданин прочёл группе товарищей свои стихи: «Солженицыну спасибо — / Наши муки описал / И фашистский ГУЛАГ красный / Всему свету показал». Вскоре на площади остался один неподвижный гранитный Ленин — он тоже оказался в числе встречающих и теперь не знал, как отнестись ко всему увиденному и услышанному. А ушлые репортёры, опережая автобус, перебрались на Плющиху, к недавно выстроенной кирпичной башне в 14 этажей по 1-му Труженикову переулку: здесь, на 12-м этаже, была квартира писателя, сюда и должен был подъехать «Икарус».

Вернулись, пропутешествовав из Москвы в Цюрих, из Цюриха в Вермонт, из Вермонта обратно в Москву - старая пишущая машинка Солженицына, его письменный стол и ещё одна большая столешница. Приехали сотни коробок с книгами и бумагами. Подмосковный дом в Троице-Лыково, куда должен был переместиться архив, и личный, и общественный (мемуары первой и второй русской эмиграции, свидетелей «страшных лет России»), стоял недостроенный, в нём нельзя было ни жить, ни размещать бумаги. Проектировщиками и строителями были допущены серьёзные ошибки: текла крыша, отсутствовали вентиляционные каналы в стенах и гидроизоляция в подвале. Судьба дома была пока неясна, предстояли малоприятные хлопоты, чтобы сделать его сухим, тёплым, пригодным для хранения архива и проживания в зимнее время.

В первый же день на городской квартире Солженицыных собрались семья, близкие друзья. Сюда, как и на адрес Русского общественного фонда, пришла огромная почта, и первые дни в Москве проходили в разборке бумаг, а также записей, сделанных во время поездки по России. Стараниями Н. Д., сильно сократившей своё путешествие, в квартире на Плющихе уже имелось всё необходимое — собраны стеллажи, куплена мебель, тоже сборная (газеты, понятно, сочиняли завистливый вздор, будто Солженицыны окружили себя шикарным антиквариатом). 24 июля сюда пожаловала программа «Итоги», и её ведущий призывал писателя воздерживаться от резкостей в публичных выступлениях, с осторожностью пользоваться такими, например, словечками, как «прихватизация», помнить о врачебном долге: «Не навреди!» На вопрос, с кем из политиков он хочет встретиться, А. И. ответил: «Я не ставлю себе никаких преград, чтобы отказываться с кем-то говорить, от Владивостока такого отказа ни для кого не было».

Главная телепрограмма «эллипсоида» вынуждена была признать факт: чудо возвращения Солженицына на родину — огромное событие, а не частный случай: «В Москву вернулся, наверное, один из самых великих изгнанников нашего века, быть может, единственный духовный авторитет в России, общепризнанный народом». В мучительный момент истории, когда отъезды из России становились всё чаще, когда многие светлые умы упорно искали способ зацепиться за Европу или Америку, Солженицын возвратился, чтобы разделить судьбу соотечественников, а главное, создал прецедент — и стал поперёк преобладающей тенденции. В российской глубинке, где никто не верил в демократические перемены — ведь на местах во власти оставались всё те же люди, изменились только их звания, — явление Солженицына и прямой разговор с ним и стали первым знаком изменений: люди верили ему, поскольку он не только призывал к борьбе, но и боролся сам. Он ступил на московскую землю не через Шереметьево — символ «отлётов», - а через бескрайние пространства, ставшие братской могилой жертв ГУЛАГа, через святую землю мучеников. Не собираясь стать политиком, он не искал популярности, так что, говоря о прихватизации или дерьмократах, лишь отдавал должное острому народному уму и чувству языка. Его пафос был не только в страстной критике режима — он звал людей побороть уныние и отчаяние, приниматься за работу, чтобы восстановить разорённую страну и не дать себя снова обмануть. «Это, без всякого сомнения, историческое событие, прекрасная история человеческого духа, ведомого Духом Божьим», — писало французское христианское издание. «Теперь он с нами. А вот с ним ли мы? Воспримем ли мы его мудрость? Доверимся ли его опыту? Нравственному чутью?» — вопрошали российские газеты, пытаясь тоже быть серьёзными.

25 июля Солженицын вместе с женой, тёщей Катенькой, Ермолаем, Игнатом (из членов семьи не было только Степана, уехавшего на летнюю университетскую практику) и съёмочной группой Би-Би-Си пришёл в легендарную квартиру в Козицком переулке. Зайдя в подъезд, замедлил шаг, неспешно поднялся по лестнице, где была памятна каждая ступенька (и где в прежние времена обычно дежурили «топтуны»). Из квадратной прихожей, куда двадцать лет, пять месяцев и тринадцать дней назад позвонили в дверь, потом ворвались, сломав замок, восемь оперативников, А. И. завернул направо в узкий коридорчик, который вёл в его рабочий кабинет.

«У всех было приподнятое настроение. Все осматривались, вспоминали», — рассказывала (2007) М. Уразова, бессменный (с 1990) секретарь Литературного представительства, встречавшая в тот день хозяев и гостей. Возвращение изгнанников получало здесь законченное выражение.

Ещё летом 1992 года, в свой первый приезд, Н. Д. Солженицына зарегистрировала Русский общественный фонд в Министерстве юстиции (свидетельство о регистрации от 22 июня). Через месяц, 21 июля, мэр столицы Лужков подписал Постановление правительства Москвы о передаче квартиры «в полное хозяйственное ведение». Той же осенью была составлена проектно-сметная документация, весной начался ремонт, продлившийся полгода. В октябре 1993-го, по мере готовности помещений, туда постепенно перебралось Представительство. Солженицыны вернулись к себе — и к счастью, эта территория не стала пепелищем, хотя за двадцать лет случилось немало тяжёлых потерь.

Теперь можно было начинать отсчёт будущего на родине.

 

Глава вторая. В стране и в «эллипсоиде»: речь как меч.

 

Возвращение Солженицына на родину, всколыхнувшее и провинцию, и столицу, какими бы лозунгами и плакатами они ни защищались от писателя или защищали его, писателя, породило в обществе множество вопросов. Первейший из них — в какую страну он вернулся? В СССР образца 1974 года, откуда его подло и трусливо вышвырнули, предварительно обложив доносами, затравив слежкой и угрозами? В «Россию, которую мы потеряли», ностальгический идеал 1913 года? В демократическую страну («открытое общество»), какой она провозглашалась властями (иначе зачем было городить перестройку, устраивать путчи, стрелять по парламенту)? В Россию эпохи политического карнавала, интеллигентской эйфории, фантастических прожектов, стотысячных митингов в Лужниках («Президент — Ельцин, генеральный прокурор — Гдлян!»), гуманитарной помощи из Европы, тут же попадавшей к спекулянтам, то есть в 1989 – 1990 годы? В ту Россию, для которой А. И. и писал своё «Обустройство»? Кажется, нет. Он приехал к началу нового грозного времени.

1994 год наступал как тяжёлое похмелье, а впереди, совсем близко, маячила первая чеченская война — бесславный итог «демократических» реформ, чреватых грабежами и мятежами. 1993-й завершился выборами в Думу — 1994-й был первым годом, когда Россия жила по новой Конституции, когда президент победил всех своих врагов, и ему уже не мешал Верховный совет. Но счастья не было: началась позорная приватизация с приснопамятными ваучерами — процесс, породивший олигархию, финансовые пирамиды, залоговые аукционы, жуликов особо крупных и неслыханно крупных размеров, захваты и переделы собственности, заказные убийства и прочие отличительные признаки дикого капитализма. То есть процесс, который подтолкнёт страну к бездне, а Солженицына, способного видеть дальше и глубже, заставит написать книгу «Россия в обвале».

1994 год уже давал возможность судить о точности прогнозов Солженицына, высказанных в «Обустройстве». Кто только не клеймил писателя в 1990-м за его вольнодумство в обращении с географической картой СССР: взял, дескать, и отдал прибалтийские, закавказские, среднеазиатские республики и Молдавию в придачу, выделил их из империи, так как «нет у нас сил на окраины». Критики Солженицына не хотели считаться с тем, что вопрос отделения Украины был обусловлен не личным желанием писателя, а объективными процессами, от него не зависящими. Вермонтский отшельник, мечтатель и утопист, ретроград и традиционалист Солженицын, каким его представляла демократическая печать в 1990 году, смог дать более точный диагноз состояния страны на текущий момент и прогноз на её ближайшее будущее, чем его политические оппоненты.

Россия в 1994-м уже пережила ту фазу развития, которая была обозначена в «Обустройстве» как «Ближайшее», и приблизилась к рубежу, названному «Подальше вперёд». То обстоятельство, что нигде в мире так буквально не работает положение о пророках в своём отечестве, как в России, требовало, кажется, примириться с глухотой и слепотой общества в 1990-м. Но и общество образца 1994-го делало выводы, учась только на своих ошибках — оно выходило из эпохи политического запоя, протрезвев, набив оскомину, получив изрядную дозу отвращения к партийной риторике, депутатскому вранью и высокомерию, корысти и алчности. Понятия «демократия» и «либерализм» становились синонимами лжи и наживы, так что отождествлять себя с ними порядочному человеку было (в который уже раз за русскую историю!) вполне противно. Солженицын вернулся в страну и ситуацию, куда более сложную, болезненную и драматическую, чем все перестроечные и постперестроечные моменты до того: идеалы либерализма были непоправимо изгажены, эйфория свободы бездарно растрачена, завоевания гласности обращены во зло для большинства народа.

Летом 1994 года Международный институт социальных исследований «ГФК—Россия» провёл опрос населения европейской части страны об отношении к общественно-политической элите: кому из писателей, политиков, учёных, артистов вы полностью доверяете? Солженицын, только что вернувшийся в Россию, изгнанник, которого здешние политики упорно называли эмигрантом, вышел на первое место, далеко опередив лидеров депутатских фракций, не говоря уже об официальных писателях. Те, ничего не стыдясь, на глазах всероссийского читателя или дрались за собственность бывшего Союза писателей СССР, то есть за дачи, Дома творчества, толстые журналы, или боролись за места в парламенте и в президентской команде, в составе которой выезжали за границу «читать лекции» (их так и называли: «президентские писатели»).

После двухмесячного путешествия по стране, пробыв дома пять недель, Солженицын вместе с женой отправился на юг России — туда, где пролегали тропы его судьбы. Встречаясь с земляками, А. И., как и во всём своём длинном русском путешествии, «секретарствовал», то есть слушал людей и записывал их вопросы. «Я сейчас объезжаю страну, чтобы лучше понять её общие и местные проблемы, потому прошу вас говорить о вопросах не личного, но общего значения, имеющих интерес для всей России». С такими словами обратился он 24 сентября к ставропольцам, собравшимся во Дворце профсоюзов и спорта: зал, переполненный от партера до балконов, стоя, овацией приветствовал писателя. В своих выступлениях люди (и здесь, и во всех других местах) были справедливы и пристрастны, добры и гневны, впадали в крайности, выкрикивали свои боли и заботы, но сквозь гримасу обиды и унижения проступало истинное лицо страны. И Солженицын говорил: «Если завтра над Россией нависнет угроза, люди пойдут защищать не свободный рынок, а Отечество. Патриотизм — это честное отношение к своей стране, без приукрашивания недостатков, без умаления достоинств, без пресмыкательства перед властями».

В родном Кисловодске (Солженицыны остановились здесь после поездки в Новокубанский район, где когда-то было имение деда Щербака) писатель «разрешил себе посетить места детства». И всё же, гуляя по тихим улочкам, воскрешая в памяти знакомые уголки, молясь на месте разрушенного Пантелеймоновского храма (там, на месте будущей часовни, установили крест), он не изменил традиции и встретился с общественностью. В переполненном зале филармонии его ответы отдавали горечью. «Мне до сих пор задают вопросы, о которых я писал 15, 20 и более лет назад… Разодранная, растерзанная Россия напоминает тонущий корабль, который протекает сразу в 150 дырах, — и не знаешь, какую из них затыкать… Край превратился в пограничную зону, в сплошную горячую точку… Надо выбирать не тех, кто работает на свой карман, а тех, кто понимает власть как служение…»

Отчий край запомнился Солженицыну встречами в Георгиевске, где он долго ходил, разыскивая могилу матери — в 1956-м сам ведь установил крест и табличку, и вот всё затерялось. «Теперь ничего не прочтёшь, не узнаешь, — цитировали “Георгиевские известия” слова писателя. — И такова вся наша русская земля! Сколько затоптано сознательно, сколько по небрежности, сколько по нашей нищете… Везде, везде, не только со мной одним так». Последние приметы стёрлись и на стадионе, где тоже когда-то было кладбище и на нём могила отца. Но давно уже не было ни старой церкви, ни часовенки, откуда выносили гроб, ни ухоженных могил, запомнившихся Сане в бытность, когда его сюда привозила мать. «Всё закатано… Слишком долго мы свою память не хранили, слишком легко всё забыли». И ещё одна остановка — на улице, где почти до самой своей кончины обитала тётя Ира. «Где же вы теперь живёте?» — интересовались соседки-старушки, помнившие родных писателя. «Ещё нигде не живу, езжу по России».

И действительно, его ждало много точек на карте страны. Прежде всего село Саблинское — могила деда, Семёна Солженицына, и встреча с Ксенией Васильевной, двоюродной сестрой. И ещё Ростов-на-Дону, город школьного детства и юности, и Таганрог, и два дня в Воронеже (4 – 5 октября), откуда произошёл род Солженицыных. «Я не раз повторял, и продолжаю повторять: в возрождение России я верю, и произойдёт это тогда, когда сорок самых крупных старинных городов России будут иметь такой же крупный культурный потенциал, как Москва», — сказал он воронежским журналистам. В вестибюле гостиницы «Дон» устроил общественную приёмную, куда несколько часов кряду люди шли с просьбами, бедами, задушевными разговорами, вопросами о политике, о будущем и насущном. И вход на встречу с жителями города категорически потребовал сделать свободным, и снова, как везде, зал был набит битком, и писатель отвечал сразу всем выступившим.

Рязань (6 – 10 октября) венчала его южное путешествие. Приветствие представителя местного казачества «Честь имею!» — было первым, что услышал А. И., ступив на рязанскую землю. Земной поклон главы администрации города, каравай хлеба с солью от девушек в русских национальных костюмах, плотное кольцо встречавших сограждан, громкое «Ура!», вопросы журналистов о чувствах писателя к неласковой Рязани. Но А. И. возразил. «Я провёл здесь двенадцать трудолюбивых лет, так что Рязань близкий мне город. Но, конечно, приехал я не только по воспоминаниям, а потому, что продолжаю объезд российских городов, и Рязань — очередной этап». На встрече с интеллигенцией в библиотеке имени М. Горького и с городской общественностью на литфаке педагогического университета Солженицын объяснял, что книг о путешествии писать не собирается — сбор информации о жизни страны и настроениях граждан нужен для предметных разговоров с политиками. За всё время на российской земле он не входил в аудитории с готовыми лекциями. Так было и здесь: «Дайте мне почувствовать атмосферу моей Рязани. Рассказывайте, и я буду откликаться на то, о чём будете говорить вы». Но и воспоминаниям тоже была отдана малая дань — прогулка по улицам города, к храму Спаса-на-Юру, поездка в Солотчу, в Иоанно-Богословский монастырь в селе Пощупово. И конечно, встреча с бывшими коллегами и учениками школы-гимназии № 2, где преподавал А. И. Памятный снимок у крыльца, прогулка по школьному музею с остановкой у посвящённого ему стенда, кабинет физики, фотолаборатория, мемориальная доска на школьном здании128.

В чём таилась загадка беспрецедентного «объезда русских городов», совершаемого писателем по собственной воле? Ведь над ним не висели ни депутатская необходимость, ни редакционное задание, ни предвыборная обязаловка. Почему к нему ломился народ? Почему, например, зал областного Дворца культуры во Владимире (А. И. посетил город в канун нового учебного года, 1 сентября был в Торфопродукте и на могиле Матрёны) был забит так, что люди еле-еле пробирались к микрофонам? Кажется, больше всего эта загадка волновала именно тех, кто приходил на встречи с ним. Кем он вернулся после изгнания? Кто он — современный писатель или всё же Мессия? Кем он сам себя осознаёт по возвращении? Чему посвятит себя — возрождению России? Или снова, как в Вермонте, расставит в своём кабинете длиннющие столы и начнёт разматывать клубок русской истории?

Люди, настроенные слушать его, поражались необычной форме общения — он предлагал говорить им самим, собирал записки, чтобы потом «проработать». Ему, похоже, и в самом деле было до них дело, раз он не торопился начинать с лекций, а слушал — даже тех, кто страдал многословием, скудоумием, косноязычием. Их, каждого по отдельности и всех вместе, так слушали впервые в жизни. И везде зал поначалу терялся, повисало тягостное молчание, затем публика понемногу освобождалась от скованности и тянулась к микрофонам. «Достаточно только увидеть Солженицына, — писала владимирская журналистка, — чтобы понять: мощный старик. От духовной силы, внутренней свободы и независимости этот человек и в семьдесят пять выглядит крепким, сияющим, всемогущим. Наверное, именно так должны выглядеть люди, поправшие смерть, насилие, достигшие пределов человеческого совершенства и получившие право учить людей не от власти, а от собственного опыта жизни, или, может быть, даже… от Бога?» А он, выслушивая на каждой встрече по 15, 20, 30 человек, говорил: «Пока не объеду всю Россию, не стану встречаться ни с кем в столице. Если Москва — сердце России, то провинция, глубинка — её душа». Как же не похожи были эти встречи на модные в годы перестройки поездки «прогрессивных писателей» к простому народу или на «концерты» популярных экономистов в лучших залах столицы…

Только в родном Ростовском университете (20 сентября) Солженицын отступил от принятого правила — и прежде чем дать слово слушателям, выступил с краткой речью. Это происходило в здании, обрубленном бомбой, где до войны был актовый зал несравненной красоты; А. И. проучился здесь пять лет, знал каждую дверь. «Мы жили под страшным, хотя и не всем видимым Колесом, — говорил он студентам, лет на 55 моложе его. — Колесо это, как раз я учился с 36-го по 41-й год, то есть и 37-й, и 38-й год, прошло тогда неумолимо через Ростов. А ещё раньше и хуже того оно прошло в 31-м: на улицах Ростова лежали мёртвые крестьяне. Умершие от голода крестьяне. Кубанский край был весь оцеплен, оцеплена была Украина, со всех сторон. Крестьян не выпускали из своих сёл. Они прорывались в надежде получить кусок хлеба и умирали на улицах города… Через нас катило это невидимое Колесо».

…Учителя, рабочие, учёные, с необыкновенным жаром встречавшие писателя, говорили: теперь сдюжим, ведь у нас есть Солженицын. Именно ему прочили — в случае досрочных выборов — победу в борьбе за пост президента. «Только Солженицын, — полагала депутат Г. Старовойтова, — своим чутьём может помочь определить будущее страны, сформировав патриотическую русскую идею в нешовинистических словах и выражениях». «Аргументы и факты» писали: «Сейчас можно вполне спрогнозировать борьбу за симпатии россиян двух лидеров: президента, избранного народом, и всемирно известного писателя, взявшего на себя роль заступника всех сирых и обездоленных. Борису Ельцину будет очень неудобен Солженицын. Ведь президент не может вторить писателю и сетовать на то, что народ плохо живёт. Ему либо нужно доказывать противоположное, либо менять политику. Но менять её невозможно — у государства нет денег, чтобы жить по Солженицыну. А у Солженицына, в отличие от правительства, никто денег не требует. Солженицыну не надо ни перед кем заискивать, ему ведь некого бояться, авторитет у него планетарного масштаба. Начальников над ним нет и не будет. Он гражданин Земли»129.

Но Солженицын ощущал себя прежде всего гражданином России, который дал честное слово соотечественникам — рассказать наверху об их бедах. Несколько месяцев в Думе шли споры, приглашать ли колючего возвращенца. Наконец 14 октября на открытии пленарного заседания было сообщено, что Солженицын откликнулся на приглашение и выступит 28-го. Телекамеры зафиксировали событие во всей полноте. «Никто из правительства не пришёл… Депутаты “правящей партии” “Выбор России” его проигнорировали и проголосовали против приглашения писателя в Думу. Егор Гайдар демонстративно нагло вошёл в зал, когда Солженицын уже полчаса как был на думской трибуне» (А. Зубов). «Немало прошло дней, — записывал в дневник И. Дедков (11 ноября 1994 года), — а забыть невозможно. Могли бы ведь и встать, когда Солженицын поднимался на трибуну… Могли бы и отдать должное этому человеку, его писательскому таланту и огромному труду, его духовной стойкости и храбрости, его исторической роли в преобразовании России. Могли бы и встретить его приветственной речью председателя Думы. Но до того, до таких ли тонкостей?.. Встретили жидкими аплодисментами, слушали с кислыми лицами и проводили теми же жидкими хлопками».

Всё так и было. «Он сделал всё, что мог, сделал всё, что обещал, он поднялся на самую высокую в стране трибуну и в полный голос сказал всё, что хотел сказать, сказал на том пределе правды и страсти, на котором говорили Толстой и Золя, но — его не услышали. Не услышали в полупустом, полудремлющем, полухихикающем зале, иногда отвечающем вялыми аплодисментами. Не услышали и за его стенами, в неисчислимых и все разрастающихся ответственных кабинетах. Не захотели услышать», — писал в те дни Р. Киреев. Нигде А. И. не встречал такого демонстративного равнодушия — не к нему, а к тому, о чём шла речь. Нигде во всей России не было такой пассивной, бездарной аудитории. «Чем дольше говорил мастер, тем острее было чувство… разнопланетности выступающего и — зала, и той его части, что хлопала, и той, что кривилась, а большинству было, кажется, попросту безразлично» (Ю. Кублановский).

В каком качестве пригласили Солженицына выступать в Думе? К кому обращался он, понимая, что находится в центре «эллипсоида»? В какую реальность пытался пробиться своей часовой речью? Кого пытался тронуть свидетельством о нищете и бесправии народа, о высокой смертности и моральной задавленности людей, о массе населения, которая находится в шоке от унижения и стыда за своё бессилие? Неужто питал иллюзии относительно «5-й Думы»? («Я, приглашённый выступить в Думе, пошёл туда со всей серьёзностью, как в какую-то, правда, важную инстанцию»). Неужели полагал, будто этим депутатам можно пронзить сердце известием о вымирании народа или призывом к его сбережению? Неужели надеялся, что их может хотя бы зацепить тезис о том, что в стране нет демократии, а есть олигархия, то есть власть ограниченного, замкнутого числа персон? Как бы там ни было, речь Солженицына рассеяла все иллюзии, и постыдная правда о « народных избранниках» встала во весь рост: даже не маскируясь, они сидели, отгородившись от оратора общепартийной агрессивно-глумливой гримасой, и потом выдавили из себя опасливые, жалкие хлопки. Спустя четыре года А. И. напишет: «Депутаты, как это запечатлело телевидение — кто разговаривал с соседями, кто печатал на компьютере, кто зевал, кто чуть не спал (Хотели этим выразить насмешку надо мной? — а обсмеивали самих себя)».

Всё время его речи Дума продолжала жить своей отдельной жизнью, мелкой вознёй, перетягиванием преимуществ, поиском того, что можно сразу положить в политический карман. Думцам-законодателям пафос высказываний Солженицына был враждебен заведомо, как не имеющий конкретно-партийной цели. Лексика выступления («ответственность перед страдающим и ожидающим народом», «кто не в отчаянии, тот в апатии»), ключевые сравнения («дореволюционные думцы имели весьма скромное жалованье, не имели ни казённых квартир, ни казённого транспорта, ни череды оплаченных заграничных командировок, ни устройства на летний отдых», «либералы в 1917 году растерялись, многого не смогли, но ни один из министров не был ни взяточник, ни вор») должны были разозлить думцев, испорченных привилегиями. И они не замедлили пойти в наступление.

Нет смысла цитировать политических персон, для которых Солженицын во все времена был агентом ЦРУ и по его указке разваливал СССР. Интересны демократы, борцы с коммунизмом, то есть как будто «свои». Наверное, им хотелось, чтобы с думской трибуны Солженицын разъяснял народу благо шоковой терапии и прославлял приватизаторов (поселился же он на Плющихе в одном доме с иными из них). Но… «как персонаж Солженицын является подобно стихийному бедствию. Словно кошка, которая вдруг выбегает на сцену во время спектакля. Он не вписывается в сюжет, в лучшем случае — маргинал, в худшем — лишний. Потому что он начал играть “не по правилам”» (Г. Заславский). «Я с грустью воспринял выступление Солженицына. Мне было печально видеть, как многие его слова доставляют искреннее удовольствие представителям коммунистической фракции» (Е. Гайдар). «Мы ждали слова громадного писателя. Но Солженицын всё успел узнать, всё понять за несколько месяцев пребывания в своей не своей стране. Всё на уровне корреспондента из районной газеты… Мне плакать хотелось после этого выступления, да и не только мне. Многие из нашей фракции “Выбор России” сидели, опустив глаза — нам было обидно, стыдно, грустно… Мы прощались со своим Солженицыным» (А. Гербер). «Жалко человека, который не осознаёт, что он настолько не соответствует сейчас нашей ситуации, что в итоге оказывается никому не нужен» (А. Нуйкин).

История мстительно повторялась: двадцать лет назад власти сказали — такой писатель нам не нужен и выставили его вон. Теперь «Коммерсант», комментируя речь писателя в парламенте, писал: «Избрав именно такой путь общения с верхами, Солженицын невольно поставил себя в положение знатного иностранца». Либеральная пресса называла Солженицына «регентом хора катастрофистов», который хочет того или нет, вторит красно-коричневым. А Э. Лимонов стал упрекать писателя за то, что публикация в США романа «Архипелаг ГУЛАГ» вызвала «всплеск неприязненного отношения американцев к русскому народу и охладила и без того прохладные отношения между СССР и США». С мнением Лимонова охотно соглашались: книги Солженицына были использованы в годы «холодной войны» для создания образа СССР как «империи зла». Поговорка про зеркало и кривую рожу доказывала свою жизненную силу.

И всё же, видя на экране телевизора этих думцев, читая их и о них в прессе, трудно было не вспомнить, как пять лет назад другой зал, другие депутаты реагировали на выступление Сахарова. Казалось, прогресс налицо: Солженицына не затопало, не захлопало вскочившее в едином порыве стадо носорогов. И действительно, в Думе никто вроде не топал. Но как врезались в память эти лица: брезгливые, холодные, каменно-равнодушные, и на всех без исключения — пренебрежительное недоумение и печать превосходства, будто именно этим и дано завершить историю, будто именно они — навсегда. Не желая вступать с писателем в живой спор на языке тех ценностей, которые он исповедует, демократическая элита саморазоблачительно повторила сакраментальный вопрос Великого инквизитора: «Зачем ты пришёл нам мешать?»

Тот день закончился в Думе анекдотично. Едва А. И. покинул думские стены (ему не задали ни одного вопроса, не было и тени дискуссии), депутаты занялись отстаиванием своего права ездить и летать за счёт казны не только в свои округа, но и повсюду, даже и целыми фракциями, и почему-то этого никто из депутатов «Выбора России» не устыдился. В 1994 году в стране не было такой партии, в программе которой сочетались бы патриотизм, национально ориентированное историческое мышление и приверженность демократии; свой политический букет Солженицын явно составил мимо партийной моды. Когда стало понятно, что он не станет «определяться» в узко-политическом смысле, что он вообще чужак, политики махнули на него рукой. Как скажет об этом Ф. Бурлацкий, «в святые места Солженицына не пустили».

Но вся страна увидела, что идти со своей правдой в Думу, к депутатам, не надо: незачем и нечего. Это и был главный итог восхождения на думскую трибуну писателя, пытавшегося докричаться до тугоухой и тупой демократии, воцарившейся в России после 1993 года. «Солженицын несёт весть о России, а она власти не нужна, не нужна Москве и Кремлю» (И. Дедков). Солженицын вернулся в страну, где были сказаны уже все слова, прочитаны все книги, усвоены все истины, приняты внутрь все лекарства. «Перед нами рассыпавшийся, опустевший, нищий словарь — все приличные слова растащили мало приличные люди. Они гремят ими с трибун, как пустыми вёдрами. Но вспомним: настоящий художник только тогда и начинает говорить, когда всё сказано» (Д. Шеваров). Солженицын приехал в страну, элита которой была больна пророкофобией: нет пророков в своём отечестве — и быть не должно; не дадим, не допустим. Между тем парадокс публичных появлений Солженицына, подозреваемого в злостном предсказывании истории (занятие опасное во все времена), заключался в том, что он не поучал, а спрашивал. Хотя где же это видано, чтобы пророки в течение многих недель кочевали по Транссибирской магистрали, расспрашивали простолюдинов об их бедах и записывая то, «о чём надо сказать в Москве»? Где это видано, чтобы пророки, дорвавшись до государственных трибун, и в самом деле зачитывали эти записи?

…Было широко известно о предстоящей встрече Солженицына с Ельциным. Политические наблюдатели гадали, как сложатся отношения между первым писателем России и её первым президентом, который нередко называл себя «хозяином» России. Имелась и предыстория. Письмо писателя к президенту 30 августа 1991 года, после победы над ГКЧП. Звонок Ельцина в Вермонт в июне 1992-го (сорок минут разговора, в котором А. И. «не убедил его ни в чём»). Телеграмма президента в декабре 1993-го, на 75-летие (Солженицын поблагодарил, но и указал на главные язвы: приватизацию в пользу избранных, бесстыдный разграб национального достояния, безнаказанность криминальных шаек). Письмо 26 апреля 1994-го, в котором А. И. сообщал президенту доверительно и лично о маршруте возвращения. В книге «Записки Президента» (1994) Ельцин уже раздражённо писал: «В интервью телекомпании “Останкино” Александр Исаевич Солженицын задал риторический вопрос интервьюеру, зрителям, всему народу, Президенту: “Вы свою мать будете лечить шоковой терапией?” Мать — Россия. Мы — её дети. Лечить шоковой терапией мать действительно жестоко. Не по-сыновьи. Да, в каком-то смысле Россия — мать. Но в то же время Россия — это мы сами. Мы — её плоть и кровь, её люди. А себя я шоковой терапией лечить буду — и лечил не раз. Только так — на слом, на разрыв — порой человек продвигается вперёд, вообще выживает».

Ельцин серьёзно готовился к встрече с писателем. «Борис Николаевич явно нервничал, — вспоминал его пресс-секретарь В. Костиков, — видимо, не совсем понимая, “как себя поставить”. К этому времени у него уже окрепла привычка вести разговор в тональности — “как президент, я...” Его пытались настроить на вельможный лад. Ему говорили: “Ну что Солженицын? Не классик же, не Лев Толстой. К тому же всем уже надоел. Ну, пострадал от тоталитаризма, да, разбирается в истории. Да таких у нас тысячи! А вы, Борис Николаевич — один”. Но Ельцин избрал другой тон. Разговор прошёл просто, откровенно, без сглаживания политических разночтений. Они проговорили четыре часа и даже выпили вместе водки».

Волновалась и оппозиция. В. Максимов, выступавший как жёсткий критик и Ельцина, и Солженицына, писал: «Неужели Солженицын удовольствуется жалкой ролью частного конфидента при пьяном самодуре, сознательно и беспощадно изничтожающем нашу общую родину — Россию? Неужели не выкрикнет в лицо своему кремлёвскому собеседнику и окружающей его алчной банде, да так, чтобы услышал весь мир, то, о чём ещё не смеет или не имеет возможности прокричать сам вконец измордованный ими народ?»

И всё же встречу Солженицына с Ельциным (16 ноября 1994 года) пресса оценила как событие не политическое, а историческое. «На наших глазах, — писала “Комсомольская правда”, — происходит реставрация Слова как глубинной, почти геологической силы. Солженицын пытается повлиять не на Бориса Ельцина, а на ход истории Отечества… То, чем сейчас занимается Солженицын, — это не текущая политика, это текущая история, это попытка понять течение истории в его невидимых даже из Кремля глубинах».

Единственным из политиков, кто к миссии Солженицына и его русскому путешествию отнёсся серьезно, был, как ни странно, президент. Его советники настойчиво убеждали воздержаться от встречи, и он, прежде чем принять писателя, долго (дольше, чем Дума) колебался. «Встречей на высшем уровне» назвала пресса переговоры высшего государственного деятеля и её высшего духовного авторитета. «На встрече с президентом Ельциным Солженицын — отмечали “Известия”, — представляет исключительно себя самого, фактически являясь той самой “неоформленной” цивилизованной оппозицией, которая реально влияет на ситуацию в стране силой своего духовного авторитета. По этой причине и в одном лице писатель такого масштаба — не меньшая сила, чем иные многоликие партии и движения». Встреча прошла в формате личном и семейном: с жёнами, но без журналистов; несомненно, Солженицын не смягчал оценок, но несомненно также и то, что президент общался с писателем в иной тональности, чем думцы. «Остро стоял вопрос о том, — сообщала президентская пресс-служба, — каким образом на трудном переходе России от тоталитаризма к демократии и рыночной экономике поддержать достойный уровень жизни народа, сохранить национальное достояние и достоинство России». Записи Солженицына из толстой тетради пошли в ход. Более высокой инстанции в стране не было.

Эффект и смысл его многочисленных встреч с людьми был меж тем шире и значительней, чем только записи в тетради для «ретрансляции» (как насмешливо именовались его выступления в демпрессе). Люди — и те, с кем он общался лично, и те, кто видел и слышал его только по телевидению, — взялись за перо и стали писать ему. Но ведь чтобы сесть за письмо к писателю такого масштаба, нужно, если это не простая просьба, проделать огромную духовную работу, пусть письмо будет состоять из одних вопросов — порой задать вопрос намного труднее, чем дать на него ответ. И такую же работу по чтению и изучению писем проделывал сам Солженицын — его семья малыми силами (сыновья разъехались по учебным заведениям) регистрировала и обрабатывала всю полученную корреспонденцию. «К нам сумками приносят письма, — признавалась в канун Нового 1995 года, первого на родине за 20 лет, жена писателя. — После выступления в Думе был новый всплеск писем. Всё это дает ощущение уместности здесь, среди своих. Это вовсе не патетическое чувство. Но как бы ежедневная награда: вот мы дожили, можем жить здесь. Большая тёплая волна несёт нас и поддерживает…»

С декабря 1994 года А. И. «был допущен» на телевидение. И опять же: готовя цикл выступлений для Останкино, Солженицын, вопреки практике древних пророков, предрекавших народу разные бедствия за грехи, собирал единомышленников и вёл с ними диалог. Среди собеседников были издатель Н. Струве, поэт Ю. Кублановский, депутат В. Лукин, офтальмолог С. Федоров, журналист В. Денисов — Солженицын выступал в роли интервьюера, а не пророка. Тематика встреч определялась двумя соображениями: проблемами, которые волновали писателя, и наличием собеседников, с которыми он готов был эти проблемы обсуждать: религиозно-нравственное состояние российского общества и церковная жизнь в России; интеллигенция и земство; угнетённое национальное чувство, демографическое положение страны. С апреля 1995-го «Встречи с Солженицыным» на канале ОРТ стали выходить в режиме монолога — 15-минутные передачи каждые две недели: получалось по минуте в день.

Темы были острейшие: предвыборная тряска, порочный избирательный закон, итоги Второй мировой войны и положение армии, роль профсоюзов и забастовочное движение, черные дыры Чечни, участь казачества, судьба брошенных соотечественников, народное образование и школа. Одной только школе — учителям, учебникам, школьным программам и школьным зданиям были посвящены три передачи. Несомненно, Солженицын «отдавал долги», рассказывая стране о её бедах в той последовательности и с теми приоритетами, которые выстроились у него после многочисленных общений на местах. Полгода длились «Встречи»; было записано 12 передач. Последняя, тринадцатая, с программой: «Разочарование народа в политической жизни. Горькие суждения в народе о властях. Никакая правда правящим не нужна», — намеченная для показа на 2 октября 1995-го, неожиданно была снята с эфира, как и «Встречи» вообще. Между тем материал для «горьких суждений» имелся самый свежий, накануне А. И. посетил три области — Пензенскую, Самарскую и Саратовскую, — и провёл полтора десятка публичных общений.

Текст передачи, запись которой должна была состояться 28 сентября, заканчивался красноречивым сравнением. Когда-то видный классик соцреализма требовал от партийных властей «не допускать Солженицына к перу». Ныне через комсомольскую газету видная радикал-демократка требовала, чтобы писателю запретили говорить, буквально: «не допускайте Солженицына к микрофону!» «Не удивлюсь, если это произойдёт. Правда вслух не нужна — ни исполнительной власти, ни законодательной, ни новым денежным мешкам, которые уже и управляют из темноты. Не нужна и той части нашей образованщины, которая приняла новые, навязанные, как теперь выражаются, “правила игры”... “Свободу слова” у нас понимают: для своих, — и уж тогда в любой развязности, распущенности и пошлости».

Именно это и произошло. Прогноз писателя оказался точным и сбылся немедленно. 17 сентября он вернулся из Саратова. 20 сентября руководство ОРТ выразило мнение, что более не нуждается в передачах Солженицына. 21 сентября на автоответчик московской квартиры писателя была послана просьба: срочно связаться с телевидением. Н. Д. удалось связаться только 24-го — она услышала, что очередная передача не состоится. Просто не состоится, и всё. Ни эта, ни последующая. Никаких объяснений ни ОРТ, ни Останкино не дали и, по всей видимости, давать не собирались. Тем же днём Н. Д. отдала в печать заявление для прессы: «Владельцы 1-го телевизионного канала распорядились прекратить регулярные 15-минутные выступления Александра Солженицына, в которых он рассматривал широкий спектр сегодняшней народной жизни. Характерно при этом, что непосредственно Солженицына даже не сочли нужным известить».

Были протесты общественности по поводу извечного советского (а теперь и постсоветского) хамства. Возмутился министр культуры России Е. Сидоров: «Солженицын — слишком крупная фигура для России, чтобы его лишать слова на телевидении. Дело даже не в свободе, а в общественной этике. Нравится нам или не нравится, он сам в состоянии решить, говорить ему на телеэкране или нет». Были искренние сожаления одних деятелей, злорадство и торжество других, а также гробовое молчание правозащитных организаций, писательских союзов, думских фракций, президента РФ, много раз заявлявшего, что не позволит ограничивать свободу слова. Демполитики заученно твердили о низком рейтинге передач: «Солженицын приехал сюда с явным намерением выступить в роли моралиста, нравоучителя. Но с каждым днём его величие тает. Если ты писатель — пиши книги, а не лезь на телевидение» (Ю. Афанасьев). Многоликая писательская «образованщина» «вбрасывала» свежие мнения о «кризисе» Солженицына в творчестве и в политике: и опять впереди всех шагали собратья по цеху, скорые на руку, когда требуется пасквиль. «Не пристало одному русскому писателю поддерживать власть имущих, когда они затыкают рот другому писателю! Не пристало именно в это время говорить, что он в кризисе, что никто не хочет его слушать. Позорно именно в это время пачкать имя великого патриота России!» — протестовал А. Глезер. И. Дедков записывал в дневнике: «Солженицын много чести оказал нашей интеллигенции, назвав её “образованщина”. Я бы сказал: “невежественщина”. Вот что губит Россию…»

«Мне заткнули глотку, как я и ожидал. У нас правду не любят. Такой факт сам по себе нагляден и комментариев от меня не требует», — заявил А. И. сразу после закрытия программы. Но телевидение всё же не избежало официальных версий (которым, разумеется, никто не верил). «Солженицын слишком часто появляется на экране» (это по минуте в день!). «Его эфиры стóят слишком дорого» (раз в пятнадцать дешевле, чем, например, «Поле чудес», а гонораров А. И. не получал на ТВ никаких и никогда). «Он говорил всем известные вещи» (но фокус в том, что его слово значимо и действенно). На пресс-конференции ОРТ перед А. И. как бы извинились, объясняя: «Мы не руководствовались рейтингом, когда решили прекратить передачи. Накануне предвыборной кампании к нам обращались политики самых разных ориентаций с законным вопросом: “Почему Солженицыну — всё, а нам — ничего? Почему эфир предоставляется человеку, выступления которого могут и будут трактоваться как имеющие предвыборный характер?” Мы просто вынуждены были отказаться от этих передач».

Все, однако, прекрасно понимали, что не руководство ОРТ принимало решение — а имелись такие указания, которым не перечат. Демсвобода, расцветавшая только при искусственном освещении и жившая по принципу: если тебя нет в телевизоре, тебя нет вообще — запретив и изгнав Солженицына, праздновала победу. Теперь «правильному» исходу выборов уже никто не мешал130. А. И. на те выборы не пошёл, а на инаугурацию президента России 9 августа 1996 года его не позвали. Писатель, в который уже раз, остался на шумной улице демократии одиноким пешеходом: никакие «свои» «своим» его не признали. Ведь «свои» опознают и отсекают от себя чужаков безошибочно, по точному коду. Если бы А. И. захотел прослыть «своим» в среде московских либералов, ему бы следовало произнести кодовые слова о русском фашизме и его угрозе мировому сообществу. А он вместо этого говорил: России в первую очередь угрожает не фашизм, а демографическая катастрофа. «Каждый год наш народ вымирает на миллион человек чистой убыли, как если бы по всей России бушевала гражданская война». За это либералы назвали его националистом.

Если бы антикоммунист Солженицын захотел прослыть «своим» среди крайне правых, ему бы следовало не к народу ездить, а срывать красные звёзды с Кремля и мавзолея, жечь портреты неугодных политиков на Пушкинской площади. А ему (возмущались правые) звёзды не мешают, мешают ваучеры. Неужели он не видит красных флагов и чёрных свастик? За то, что по дороге домой Солженицын «собрал целую коллекцию воплей и слёз», от него отреклись диссиденты. «Быть диссидентом — это не просто ругать правительство, а ругать за дело, обгоняя своё время, а не отставая от него на век. А он решил защищать тех, кто меньше всего в этом нуждается: русских».

Если бы русофил Солженицын стремился прописаться в «Русском национальном соборе», он бы воздерживался от резких высказываний по адресу ура-патриотов. А он тревожился, что русское национальное самосознание не может освободиться от имперского дурмана, «переняло от коммунистов никогда не существовавший, дутый “советский” патриотизм и гордится той “великой советской державой”, которая в эпоху чушки Ильича-второго… опозорила нас, представила всей планете как лютого безмерного захватчика». За это национал-патриотическая печать встретила его в Москве словами: «Кто он такой, чтобы “обустраивать” Россию?»

За год пребывания в России Солженицына печатно и экранно успели множество раз развенчать, объявив лжепатриотом, голым королем, пародийной, карикатурной фигурой. «Каждого поэта, — с грустью писал А. И., — и не один раз в жизни, должно достичь ослиное копыто». Как и в «те ещё годы», когда травлю писателя выполняла советская пресса, ляпавшая на него классовый, расовый, военный, бытовой компромат (помещик, фашист, полицай, дезертир, еврей, антисемит, продавшийся Западу Иуда, стукач, пособник ЦРУ, развёлся с женой), так и постсоветская «дворняжная печать» (выразительное определение 1980-х ничуть не устарело) тоже старалась укусить побольнее. Как и прежде, впереди всех были «братья по перу и по труду».

Со скорбной миной, раздражением, а то и со злобой повторяли они, что нет больше прежнего Солженицына, титана и борца, антикоммуниста и кумира интеллигенции: ветром задуло священный прометеев огонь. Не наш Солженицын выступал в Думе. Не было там великого диссидента, бунтаря, грозы Лубянской площади, томящегося духовной жаждой мученика, пламенного антисоветчика и демократа (при этом демократические оппоненты писателя зевали, когда он говорил о земстве: какая скука!131). И почему его косточки не вмёрзли в лед рядом со знаменитым тритоном? Почему в 1974-и он не отбился от лефортовской охраны и дал себя посадить в самолёт, в котором спокойно летел, не бил стекла и не резал вены, не заставил связать себя или надеть наручники? Почему не умер от сухой голодовки во франкфуртском аэропорту, не пошёл нелегалом обратно через границу прямо на выстрелы? Почему в Америке не высох от тоски по родине, а жил с семьёй и растил сыновей? Почему поссорился с Западом, который приютил его и обласкал? Почему не стоял «с нами» на баррикадах у Белого дома, не сжигал советские флаги и приехал «на готовое»? Почему переезд «с одной дачи на другую» обставляется столь помпезно («карнавально», «шутовски»)? Почему он идёт по стране тяжёлой поступью пророка? По какому праву собирает везде толпы народа? Почему не стоит в круглосуточном пикете под стенами мавзолея, требуя убрать «маринованного Ильича»? Почему живёт уединённо и не подходит к телефону? Почему одевается в полувоенные френчи и толстовки? Почему помолодел и посвежел, когда все постарели и потускнели? Почему занимается журналистикой, а не пишет («перед смертью!») нового «Хаджи-Мурата»? Почему делает не то, что от него ждут, а то, чего не ждут совсем?

Всякое общество характеризуется своим отношением к фундаментальным ценностям и своей способностью вовремя, а не задним числом, признать их таковыми. Отношение к Солженицыну и до изгнания, и после возвращения было не вопросом предпочтений в литературе или в политике, а показателем нравственного состояния общества, тестом на его умственную состоятельность, знаком качества. Российскому культурному кругу в этом смысле хвалиться было нечем — ему не давал покоя «культ Солженицына», из-за которого «никто не хочет говорить писателю и о писателе всю правду».

Правда же, непереносимая для многих ревнивых и завистливых собратьев, заключалась как раз в том, что Солженицын, привезя в Россию Собрание сочинений в 20 томах и столько же своих книг в отдельных изданиях, устроился в стране не памятником самому себе, а живым и действующим писателем, благотворителем, деятелем культуры. В декабре 1995-го в Москве, на Таганке, усилиями Русского общественного фонда, правительства Москвы и парижского издательства «Имка-пресс» была открыта библиотека-фонд «Русское Зарубежье». Здесь нашла приют Всероссийская мемуарная библиотека — воспоминания, книги, фотографии, рисунки: А. И. сдержал обещание, которое дал первым русским эмигрантам. За 18 лет были собраны сотни рукописей, бесценный сгусток памяти, которая обрела в России надёжный дом, место вечного хранения. В июне 1996-го Солженицын передал библиотеке всю собранную коллекцию мемуаров русской эмиграции, а также часть архивов С. Булгакова, И. Сикорского, Л. Зурова, С. Франка. «Русскому Зарубежью» суждено будет стать одним из мощных культурных центров общероссийского масштаба.

Весной 1995-го в зале Саввы Морозова отеля «Метрополь» Солженицыну была вручена Литературная премия имени итальянского писателя-сатирика Виталиано Бранкати (1907 – 1954), прозванного на родине «итальянским Гоголем» и жившего на Сицилии. В 1967 году эта премия была учреждена группой известных деятелей искусства, среди которых были Эзра Паунд, Пьер Паоло Пазолини, Альберто Моравиа, Рафаэль Альберти. Солженицын, 26-й лауреат, награждался «за гражданскую активность, высокий моральный уровень, о чём свидетельствует жизнь и всё творчество писателя». Известный славист Витторио Страда выразил мнение, что во вручении премии Солженицыну больше чести для самой награды, нежели для награждённого, ибо он «больше чем писатель, он олицетворяет Россию, её прошлое, настоящее и будущее».

Но самому Солженицыну по возвращении больше всего хотелось быть именно писателем, работающем в настоящем времени. За три года он побывал в 26 областях России (ездил по стране ещё и в 1998-м, пока позволяло здоровье: сердце, давление, позвоночник), написал и опубликовал, помимо больших публицистических работ, семь двучастных рассказов. Идея таких рассказов (с одним героем в разные поры его жизни, либо с одной темой, разработанной на разном материале), давно привлекавшая писателя, начала воплощаться, как только работа над «Красным Колесом» осталась позади. «Братья по перу и по труду» были недовольны, что «расшаркивающаяся», «неразборчивая» (а на самом деле просто грамотная) критика всерьёз оценивает достоинства «Абрикосового варенья», «Настеньки», «Эго» и прочего, тогда как к ним следует применять согласованный термин: чудовищная художественная деградация.

После изгнания у А. И. неожиданно вновь возникла потребность писать «Крохотки» — лирические зарисовки, стихотворения в прозе. «Только вернувшись в Россию, я оказался способным снова их писать, там не мог», — пояснял Солженицын «Новому миру», где были опубликованы 14 миниатюр. Здесь прозрачная глубина «Крохоток» ему счастливо далась. Миниатюры-притчи впускали читателя в самые сокровенные, интимные размышления автора. О старении, которое «вовсе не наказанье Божье, в нём своя благодать и свои тёплые краски». О наслаждении духа — ещё живому подниматься выше материи. О сладости воспоминаний, которых лишена молодость, «при тебе же они все, безотказно». О чародействе утра, смывающем с души всё ничтожное, что морщило её прошлый день. О сердечной болезни — в острой стадии она как сидение в камере смертников: «Каждый вечер — ждёшь, не шуршат ли шаги? Это за мной?» О бессоннице, когда терзают и язвят тёмные вихревые потоки — тревожные ночные мысли. О власти над собой. И, конечно, о калязинской колокольне. «Она стояла при соборе, в гуще изобильного торгового города, близ Гостиного двора, и на площадь к ней спускались улицы двухэтажных купеческих особняков. И никакой провидец не предсказал тогда, что древний этот город, переживший разорения жестокие и от татар, и от поляков, на своём восьмом веку будет, невежественной силой самодурных властителей, утоплен на две трети в Волге… Но осталась от утопленного города — высокостройная колокольня… Как наша надежда. Как наша молитва: нет, всю Россию до конца не попустит Господь утопить…»

Приверженцы словесных карнавалов и литературных игр («игрой на струнах пустоты» называл А. И. погоню за приёмами, а пренебрежение высшими смыслами — «обмороком культуры») ставили этим текстам окончательный диагноз: бесконечно эстетически устарело. Суммарный эффект двухлетней деятельности Солженицына после изгнания питерский критик В. Топоров оценил как «даже не отрицательный — нулевой. С Солженицыным не спорят, Солженицыну не возражают ни в целом, ни по мелочам — его просто не слушают… А слушают третьесортную шушеру, при одном условии, если её, этой шушеры, взгляды совпадают с мейн-стримом. А мейн-стрим обеспечивают и тиражируют СМИ. А по СМИ тиражируются взгляды и мнения шушеры. Возникает замкнутый круг. Называть ли его порочным — дело вкуса».

Но у Солженицына был свой мейнстрим, своё основное направление — «шушера» дороги туда не знает. Путь возврата с Дальнего Востока пролегал через Тобольский кремль, где в часовенке-одиночке триста лет томился большой колокол Углича, главный свидетель кровавого преступления XVI века и соучастник беспорядков, лишённый в наказание и языка, и уха. Отбыв срок, узник был амнистирован и возвращён домой. В храме Димитрия-на-крови и увидел Солженицын почётного ветерана опаснейшего колокольного занятия: «Бронза его потускла до выстраданной серизны. Било его свисает недвижно». Писателю предложили — и он ударил, единожды. Прикасаясь к легендарному колоколу, звонарь мог ощутить жар собственного жребия и своё родство с безымянным пономарём соборной площади, который в миг беды бросился на колокольню, запер за собою дверь, и сколько ни ломились в неё недруги, бил и бил в набат, а колокол возвещал общий страх за Русь. «И как избавиться от сравненья: провидческая тревога народная — лишь досадная помеха трону и непробúвной боярщине, что четыреста лет назад, что теперь» («Колокол Углича»).

Провидческая тревога стала внутренним стержнем всего, что писал, говорил и делал Солженицын после изгнания, основным мотивом общественного поведения, доминантой писательского самосознания. Но правда о Солженицыне-писателе открывалась и в том, с какой жадностью бросилась вся читающая Москва на первое российское издание «Очерков литературной жизни» (1996): первый тираж «Телёнка» разошёлся мгновенно и навсегда остался книжным дефицитом — хотя эта самая «вся Москва» давным-давно прочитала «Очерки». А тут ведь ещё были «Невидимки», впервые напечатанные главы о тайных друзьях, помощниках и соратниках писателя в 60-е и 70-е годы. И было известно: ведётся последняя редакция «Очерков изгнания» — «Зёрнышка».

Отрадно и редкостно проявилась ещё одна правда о Солженицыне — у него никогда не было раздражённой ревности, изнуряющей зависти к чужому таланту, напротив: всегда жила жажда чужой талант всенародно назвать и поддержать. Уже упомянутое письмо в Шведскую королевскую академию (1972), где он, недавний лауреат, выдвигал на Нобелевскую премию Набокова, можно цитировать вновь и вновь: «Это писатель ослепительного дарования, именно такого, какое мы зовём гениальностью. Он достиг вершин… Он совершенно своеобразен, узнается с одного абзаца — признак истинной яркости, неповторимости таланта». Эта оценка, что ли, называется ретроградством, эстетическим юродством, как спешили квалифицировать манеру позднего Солженицына эстетствующие критики?

А тогда, в 90-е, один за другим пошли в печать очерки из «Литературной коллекции» — заметки о Пильняке и Тынянове, Пантелеймоне Романове и Замятине, Шмелеве и Успенском, Марке Алданове и Андрее Белом, позже о Гроссмане, Бродском, Владимове — более 20 эссе из 40 написанных. В них А. И. представал и как опытнейший читатель, и как мастер-художник. «Каждый такой очерк, — писал он о своей “Коллекции”, — это моя попытка войти в душевное соприкосновение с избранным автором, попытаться проникнуть в его замысел, как если б тот предстоял мне самому, и в мысленной беседе с ним угадать, что он мог ощущать в работе, и оценить, насколько он эту задачу выполнил».

Это, что ли, считается культом личности? Кажется, немного в те годы существовало авторов масштаба Солженицына, кому было дело не только до самих себя, кто искал душевных соприкосновений с кем бы то ни было. А он лично встречался с огромным количеством людей из Москвы и провинции — литераторами, учителями, священниками, членами общественных движений, принимая их или дома, в Троице-Лыково (Солженицыны переселились в достроенный дом весной 1995-го), или в своём литературном представительстве, отдавая встречам в Козицком многие часы и дни. «Каждый раз при встрече с Солженицыным, — замечал Ю. Кублановский (1996), — ловлю себя на мысли, что не верю своим глазам: неужели этот подтянутый, ухоженный, в отлично сидящем пиджаке мужик (отнюдь не старец) и есть “тот самый Солженицын”?.. Никакого снобизма, натужности — просто здоровая органика знающего себе цену достойного человека…»

В 1990-е он был, кажется, единственным писателем, кто не гастролировал с лекциями, не устраивал рекламных шоу, а разговаривал с людьми по всей стран — на личных встречах, на «прямых линиях» по телефону, когда любой человек мог ему позвонить и задать вопрос. «Комсомольская правда», публиковавшая стенограмму такой «горячей линии» (1996), цитировала: «Я тоскую по разговору с простыми слушателями всей России. Я объехал уже больше двадцати областей, но всех не объедешь, не обойдёшь. А сейчас я очень освежился, услышал действительные голоса, я просто счастлив, почему и говорю: продолжаем, я нисколько не устал…»

Здесь и крылась разгадка его писательского и человеческого долголетия — общение со страной и с народом не утомляло и не напрягало, наполняя живительной силой, которая в былинное время давала богатырям силу и мощь. «Энергетика и обаяние этого человека завораживают. Зная, что в его жизни были сиротское детство, война, лагерь, умирание от рака, изгнание с Родины, как поверить, что этому улыбчивому бородачу вот-вот исполнится 78 лет! Стремительная походка, прямая спина, молодые глаза, могучий голос, которому не нужны микрофоны, какой-то невероятный напор в разговоре, когда слова катятся на тебя, как морские валы». Таким запомнили Солженицына журналисты «Комсомолки», наблюдая его участие в «прямой линии»: наушники, свободные от телефонной трубки руки быстро-быстро записывают самое важное из услышанного, целый ворох цветных карандашей и ручек на столе.

В том же 1996-м Солженицын выступал на открытии IV Рождественских образовательных чтений при Московской патриархии — речи Патриарха и писателя задали тон всему дальнейшему обсуждению. В конце года А. И. написал знаковую статью «К нынешнему состоянию России» для парижской «Le Monde» (русский текст был опубликован в «Общей газете» и перепечатан провинциальными изданиями). В июне 1997-го его избрали (258 голосов при проходном балле в 225) действительным членом Российской Академии наук за уникальную работу, которая начиналась в 1947-м выписками из Даля, вершилась несколько десятилетий и ощущалась автором как восстановление прежде накопленных, а потом утерянных богатств. «Русский словарь языкового расширения» был признан высококвалифицированным научным трудом. Три месяца спустя академик РАН Солженицын выступил на круглом столе в Академии — его речь «Исчерпание культуры?», при всём её критическом пафосе (культура и наука забыты, сметены на обочину жизни, им достаются только непитательные объедки, кому — и просто нуль), звучала обнадёживающе: «Всё, что наполняет бесплодным жалким шумом и гримасами сегодняшний эфир, и все эти раздутые фигуры, наплывающие в телевизионные кадры — все они прейдут, как не было их, затеряются в Истории забытой пылью».

Одного десятилетия оказалось достаточно, чтобы убедиться в провидческой достоверности этих слов.

В далекие семидесятые о судьбе Солженицына говорил Ю. Трифонов: «Он возвратится сюда и начнёт устраивать русскую жизнь. С малого начнёт, и над ним будут подсмеиваться дураки. Как с малого он начал поход против системы, а кончил полной победой над ней. Мы ещё просто об этом не знаем. Он гений, что надо понять и принять. Кое-кому трудно признать превосходство. Да и как признать, когда на шее медальки болтаются. Рядом с гением жить неудобно. А мне удобно!»

Первые итоги возвратных лет показали, что Солженицын приехал домой вовремя, в самый раз. В тот самый исторический момент, когда слова «народный заступник» на языке «эллипсоида» звучали политическим приговором, эстетическим фиаско («ты ещё скажи нам об униженных и оскорблённых!» — с издёвкой говорили мне в одной знаменитой газете); когда утверждение: «Народ страдает и бедствует» — считалось не только дурным тоном, но наглой ложью и опасной демагогией, призывом к новому штурму Зимнего. Солженицын не боялся ни быть, ни выглядеть тем, кем он себя осознавал. Он не стеснялся быть смешным, говоря самовлюблённой Думе дикие для неё слова о сбережении народа. Думские сидельцы за него стыдились, а тысячи и тысячи глядевших на экран людей понимали, что писателю для его новых целей нужно не меньше мужества и крепости, чем двадцать лет назад, когда он — телёнком — бодался с дубом.

Люди проницательные говорили ещё тогда: голос Солженицына — это голос изнутри сердца, это сокровенное мнение страны. Он, опять в одиночку, спас честь русского писателя и интеллигента — в старом смысле этих понятий, когда ещё не было «президентских писателей» и «интеллигентов при олигархах». И, надо сказать, народ не безмолвствовал — об этом говорили письма и телеграммы с безошибочным адресом: «Москва. Солженицыну». Приведу всего лишь одно из многих тысяч: «Сейчас лжи стало больше, так что теряешь ориентиры. Слова правды завалены горами лжи, и никому уже не веришь. А за Вас были страхи: 1) что прикончат; 2) что стары и память уже не та и не разберётесь. И вот я вижу, что Вы осторожны, как старый волк, и говорите правду, как и тридцать лет назад».

Мудрено с таким народом хоть на миг почувствовать себя одиноко. Но ведь и писал Солженицын, что через души, мужественные и прямые, перестраивает Бог наши несчастливые и безрассудные общества.

 

Глава третья. Сюжет о пророке и отечестве: новый поворот.

 

В апреле 1998 года произошла памятная встреча А. И. Солженицына в Московском доме архитекторов. Теперь даже трудно вообразить, что за четыре года это был единственный подобный вечер в Москве. Десятилетием раньше, в 1988-м, в этом же Доме заочно праздновалось 70-летие писателя, а плёнка, на которой было запечатлено событие, попала в Вермонт и была встречена с благодарностью. «И вот занавес в переполненном Большом зале ЦДА раздвинулся, на сцену быстрым шагом вышел Солженицын. Аудитория, стоя, аплодировала ему, — вспоминала (2007) устроитель встречи, архитектор Р. Тевосян, вручившая гостю билет на тот, первый, вечер в знак памяти и любви. На сцене стояли стол, два стула, конторка: за неё и встал писатель. Несмотря на перенесённый инфаркт, он был в отличной форме: прямая осанка, живой взгляд, мгновенная реакция. «Друзья мои», — привычно обратился А. И. к залу; его вступительное слово было посвящено жизни в изгнании. Диалог с аудиторией (куда не звали прессу) по вопросам-запискам сосредоточился вокруг состояния общества и государства.

Картина рисовалась безрадостная. Мы разбрелись мыслями на 77 дорог. Свобода слова обернулась раздражением, непониманием, ненавистью. В каком-то смысле мы уже даже не соотечественники. Власть, закружившаяся с 1991 года, распахнула ворота блатному миру. Предприимчивые, но грязные дельцы бросились отхватывать за бесценок государственное имущество. Народ оказался нравственно и культурно не готов к небывалым испытаниям. Наше правительство не демократическое, оно олигархическое, и в главным чертах ничем не отличается от прежнего, коммунистического. Его решения скрыты — никто ничего не объясняет, никого ни о чём не спрашивает. Как говорят люди на улицах: «Они о нас не думают, а мы не думаем о них».

Ответы слушателям на вечере в Доме архитекторов (с тёплой, сердечно расположенной аудиторией, как сразу почувствовал А. И.) были результатом длительных размышлений. Ещё в 1994-м то явление, которое многие умы считали «демократизацией» и «развитием рыночной экономики», он назвал «Великой Русской Катастрофой 90-х годов ХХ века». В один ряд с революцией 1917 года, десятилетиями большевисткого развращения, миллионами, погибшими в ГУЛАГе и во Второй мировой войне, был поставлен «нынешний по народу “удар долларом”, в ореоле ликующих, хохочущих нуворишей и воров». «Тогда нам казалось, — признавался историк А. Зубов, — что это уж слишком. Что в своей критике писатель переходит в стан красно-коричневых, что нельзя на одну доску ставить кровавых деспотов, богоборцев и мужикоборцев, и, пусть не всегда кристально честную, но демократическую власть, вытаскивающую, опять же, пусть не всегда умело, Россию из большевицкого прошлого».

Но нужно было прожить 1990-е до самого конца, увидеть плоды правления «демократов-рыночников», чтобы (тому же А. Зубову) совсем иначе прочитать строки «“Русского вопроса” в конце ХХ века». Всё это время Солженицын твердил об углублении Катастрофы. В мае 1998-го в издательстве «Русский путь» (созданном в 1995-м как филиал «ИМКА-пресс») вышла «Россия в обвале». «Эту книгу я пишу лишь как один из свидетелей и страдателей бесконечно жестокого века России — запечатлеть, чтó мы видели, видим и переживаем. Конечно, далеко не единственный я, кто всё это знает и обдумывает. Есть немало у нас в стране думающих так или сходно. И множество напечатано разрозненных детальных статей о наших болях и уродствах. Но кому-то надо собраться, через вихри жизни, высказать и слитно всё».

Солженицын подводил итоги четырёхлетнего общения со страной: 26 областных центров, средние и малые города, посёлки и сёла, глубинная Россия; около ста общественных встреч, на каждой от 100 до 1700 человек. «Разговоры на любую тему, и никем не стеснённые, после каждой встречи сталпливались вокруг, продолжался обмен мыслями, фразами, и так — с тысячами людей». Огромные разорванные пространства были объединены сходностью забот и тревог, повторяемостью больных вопросов, так что казалось, будто только общность страданий оставляет раскромсанную Россию в едином теле. А. И. станет писать о ней под впечатлением тысячеустых наставлений, напутствий, просьб и прощальных слов сограждан. «Мне никогда уже не повидать такого отечественного объёма — но и вобранного его дыхания хватит на остаток моих дней (А — ещё бы гонял по Руси ненасытно, в каждом месте оставил сердце). И эту книгу я пишу, ощущая на себе все те требовательные и просящие, растерянные, гневные и умоляющие взгляды».

В каждом месте оставил сердце… Так ощущал общественный жар этот уже почти 80-летний человек, сердце которого было надорвано не раз и не два. Болью отзывались реформы, несшие разорение и нищету («народ, через который всё пропускали шоковый электрический ток, — оглушённый, бессильно распластался перед этим невиданным грабежом»). Теснило душу от «технологии великого обмана», когда под лозунгом обвальной приватизации была проведена практически бесплатная раздача госимущества «избранным домогателям», и случилось не имеющее аналогов разворовывание народного добра. Возмущала верховная власть — по всей видимости, одобрявшая грабёж, ни разу не спросившая: откуда у недавних скромных обывателей взялись миллиарды рублей, миллионы долларов? Мерзило от волчьего оскала «молодого русского капитала» — ради него свершилось государственное самоубийство, ему в пасть было брошено население с убогими зарплатами, пенсиями, стипендиями, детскими пособиями. По-новому открывался и Запад: десятилетия жаждавший поражения России, он вёл себя теперь как безжалостный стервятник.

«Россия в обвале» — книга сокрушительных, беспощадных констатаций. Наше национальное сознание впало в летаргию. Мы еле-еле живы: между глухим беспамятством позади и грозно маячащим исчезновением впереди. Мы — в национальном обмороке, он отнимает у нас и жизненную силу, и инстинкт самосохранения. «С горькой горечью опасаюсь, что после всего пережитого и при ныне переживаемом — участь уклона, упадка, слабения всё более угрожает народу русскому». Россия преломлена духовно, подорвана телесно. Потому: «Не закроем глаз на глубину нашего национального крушения, которое не остановилось и сегодня. Мы — в предпоследней потере духовных традиций, корней и органичности нашего бытия. Наши духовные силы подорваны ниже всех ожиданий». Хотя население угнетено и беспомощно, важно осознать главное: «Русский народ в целом потерпел в долготе ХХ века — историческое поражение, и духовное, и материальное. Десятилетиями мы платили за национальную катастрофу 1917 года, теперь платим за выход из неё — и тоже катастрофический. Мы сломали не только коммунистическую систему, мы доламываем и остаток нашего жизненного фундамента».

Россия, как её видел писатель, стояла на последних рубежах перед бездной национальной гибели, перед угрозой утраты ещё населения, ещё территории, ещё государственности. «И последнее, что у нас ещё осталось отнять, — и отнимают, и воруют, и ломают ежедень — сам Дух народа. Вот этой разбойной, грязнящей атмосферой, обволакивающей нас со всех сторон». Но, поездив четыре года по России, Солженицын клятвенно заявлял: Дух ещё жив! В стержне своём ещё чист! Кто жизнью своей убеждался в правоте и могуществе Высшей Силы, тот поверит, что и после проигранного столетия есть надежда на возрождение. Кроме как на веру в Высший замысел о России, опереться было не на что. Но верить — не значит покорно ждать решения своей участи, прозябать в усталом безразличии к своей судьбе. Напротив — нужно ощутить каждому, что он не щепка, преодолеть косность, уныние, вялость, поверить, что он сам — исполнитель своей судьбы.

Так же, как сверх всякого разумения Солженицын верил, что вернётся на родину физически, при жизни, а не только книгами, так и теперь, вопреки очевидностям, верил, что низшая точка падения пройдена. И видел только одно спасительное правило: «Действуй там, где живёшь, где работаешь! Терпеливо, трудолюбиво, в пределах, где ещё движутся твои руки… Мой дух, моя семья да мой труд — добросовестный, неусыпный, без оглядки на захлёбчивую жадность воровскую, — а как иначе вытягивать? Хоть бы и секира опустилась на воров (нет, не опустится), а без труда всё равно ничего не создастся. Без труда — нет добра. Без труда — нет и независимой личности».

Слышать про гибельное положение страны «эллипсоиду» было не к настроению. Десятилетие спустя Н. Д. Солженицына заметит: с появлением «России в обвале» была связана почти анекдотическая реакция прессы: в мае-июне-июле брюзжание — какой обвал, о чём он говорит? А в августе, когда обвалился рынок, случился дефолт, — неужели старик предвидел? Но кроме брюзгливого недовольства диагнозом (термин «обвал» воспринимался многими как публицистическое преувеличение), в летние, ещё «додефолтные» месяцы 1998 года слышались голоса рассерженные и взыскующие. Автор апокалипсической книги, во-первых, уличался в нелогичности. «Если жизнь при Брежневе была так ужасна, как описывал её Солженицын из Вермонта, тогда вряд ли стоило называть книгу про нынешнюю жизнь “Россия в обвале” — обваливаются сверху вниз, а нижняя точка была зафиксирована ещё в Вермонте», — писал в июне 1998-го «Русский телеграф» (газета, возникшая в 1997-м и почившая после дефолта). Во-вторых, «пророку» язвительно предлагали задуматься — могло ли вообще из страны, прошедшей длительную школу государственного разврата, выйти что-нибудь не столь больное и кособокое, как сегодняшняя Россия. В-третьих, обвиняли - его самого. «С первых моментов ослабления цензуры в 1987 году подсоветская публика тщетно взывала к вермонтскому затворнику с вопросом, чтó он обо всём этом думает, — и тогда эффект от его речей мог быть вполне серьёзным. Пророк высокомерно молчал три года и стал пасти народы лишь тогда, когда уже всё пошло вразнос. Если за то, что Россия в обвале, ответственны все, то, может быть, не ко времени молчащий и не ко времени говорящий пророк — тоже?»

В том факте, что для прессы, состоявшей при коммерческих банках, тревога Солженицына была «не ко времени», ничего удивительного не было. То, что его книгу такая пресса сразу дезавуировала, назвав результатом «скорбной преходящести пророческого дара», тоже было в порядке вещёй. Но нельзя не подивиться вопиющему служебному несоответствию: сторожам хозяйского добра следует ведь предупреждать хозяев об опасности. А тогда, за полгода до рокового 17 августа, бил тревогу (по своим причинам, разумеется) один Джордж Сорос, заявивший в марте: «Россия “села на иглу” западных кредитов. Олигархи, будто не видя общей опасности, продолжают грызться между собой за последние куски бывшей госсобственности. Всё это неизбежно должно закончиться полномасштабным финансовым кризисом».

Через пять лет после дефолта Би-Би-Си провела интернет-дискуссию о событиях 1998 года: «17 августа 1998 года в России произошёл крупнейший финансовый кризис, который серьёзно повредил экономике страны и подорвал доверие к ней со стороны международного сообщества. Многие россияне впервые в жизни услышали слово “дефолт” и узнали его значение. Как повлиял дефолт на вашу жизнь? Удалось ли вам вернуть потерянные деньги и вообще восстановить утраченные позиции? Как изменились ваши взгляды на жизнь?»

Так вышло, что ответы участников дискуссии оказались точной реакцией на «Россию в обвале». «Россия кончилась. Сегодня это не государство, а шарашкина контора по обогащению довольно большой группы людей, быстро идущая к ликвидации. Мне жаль её. Но виноваты только те, кто стерпел и дефолт, и многое иное...» «Россия потерпела крах как цивилизация, а дефолт это просто мелочь». «Дефолт был сделан российскими чиновниками и правительством, никто за это не ответил впоследствии. Запад прекрасно понимал, что действия российского правительства ведут к краху, но молчал и потворствовал, так как желал этого краха». «Сильные люди боролись за большие деньги. Победили. Вышли во Власть. Дальше — надо что-то делать для страны и граждан, а ни образования, ни мотивации нет. Что-то и делали. Страну качало и трясло... Как можно электорат-ждущий-зарплату превратить в людей, смотрящих правде в глаза? Только самосознание Личности можно противопоставить беспределу власти». «Дефолт показал, что у нас государство не рыночное, а воровское. К сожалению, народ слишком инфантилен, чтобы потребовать головы шутников, устроивших подобную мерзость. Кто виноват? Народ виноват, который нёс деньги в банк, заведомо зная, что его дурят».

А вот — ещё серьёзнее: «Все годы правления Ельцина Россию вели к катастрофе, точнее, к бесконечной череде катастроф. Дефолт был одной из них. Дефолт в России тщательно готовился Западом. Страна и сама бежала к нему с фантастической скоростью, летела, распахнув нараспашку грудь, и он случился. Главные виновники дефолта не то что вышли сухими из воды, а даже не испытали ни малейшего чувства стыда. А мы? Радовались ли мы? Не совсем. Думаю, мы были шокированы, мы были потрясены, мы были подавлены. Обида и злость душила нас. Но мы не протестовали, не требовали наказания виновных. Мы получили ответ на вопрос: что такое демократия по-русски. Это когда тебя негодяи насилуют, грабят и раздевают. Раз за разом, год за годом, ежедневно, днём и ночью. На смену коммунистической ночи Россию окутала ночь демократическая. За что боролись, на то и напоролись».

Жизнь России конца 1990-х — будто начиталась и наслушалась Солженицына. Единомышленниками писателя становились даже и далёкие от литературы люди, учившиеся на опытах собственной жизни понимать, что происходит с ними и с их страной. Они формулировали своё понимание жизни вроде бы независимо от русских классиков, но получалось — совершенно созвучно с ними. «Россия — есть теперь по преимуществу то место в мире, где всё что угодно может произойти без малейшего отпору» (Достоевский). «В нашей стране всё возможно»; «в России всё непредсказуемо»; «от России можно всего ожидать»; «почему-то у нас всё невозможное случается как возможное» — так, согласно социологическим опросам, считало большинство населения после катастрофы 1998-го, будто цитировало «Бесов» или «Россию в обвале». Разве что градус обвала теперь зашкаливал: «Земная история, может быть, не знает другого такого самоубийственного поведения этноса».

…Кажется, 1998 год стал переломным в русском сюжете о пророке и отечестве. Вырос спрос на книги Солженицына (первые четыре года не издавалось почти ничего). В 1997-м была объявлена и в 1998-м стартовала Литературная премия Александра Солженицына для награждения писателей, живущих в России и пишущих на русском языке — об учреждении такой премии А. И. мечтал почти четверть века. И критерии отбора лауреатов, и основательность аргументов в пользу награждённых со стороны жюри, и серьёзность церемонии, где в ответ на формулу присуждения звучало слово лауреата, получат в глазах культурной общественности высокую оценку. Наконец, в декабре 1998-го широко отмечался 80-летний юбилей писателя. «Есть какая-то провиденциальная эстетическая сообразность в том, что день рождения этого человека приходится на самое тёмное место в году: день съёжился дальше некуда, от стужи дух захватывает, из всех красок остались только чёрное и белое, белизна снега и чернота мрака, — но каждая проходящая, отмечаемая тиканьем часов секунда явственно приближает солнцеворот. В жилах это чувствует кровь, в стволе дерева, наверное, чувствует по-своему сок. Время становится ощутимым. Когда же ему было родиться, как не в такие дни?» — размышлял в юбилейные дни С. Аверинцев.

К свету, кажется, повернулась и Госдума. Четырёх лет хватило ей, чтобы усвоить уроки 1994 года. Когда В. Лукин, председатель Комитета по международным делам, на пленарном заседании предложил отметить юбилей Солженицына как «великого русского писателя и великого соотечественника», депутаты, навёрстывая упущенное, встали и аплодировали. 11 декабря фракция «Яблоко» распространила заявление, где отмечалось, что «Солженицын нужен сейчас России не меньше, а ещё больше, чем в тоталитарные времена». Это был несколько запоздалый, но всё же ясный ответ тем, кто кричал в 1994-м: не нужен! не нужен!

Депутаты Московской городской думы приняли решение о присвоении писателю титула «Почётный гражданин Москвы» — за благотворительную деятельность. Учитывалась работа Русского общественного фонда: теперь он трудился открыто и легально, а политзэки, получавшие регулярные денежные выплаты, жизненно им необходимые, являлись, к счастью, зэками бывшими. Учитывалась и помощь, которую оказывает Фонд провинциальным библиотекам России и бывших союзных республик, покупая и передавая им в дар ежегодно около 50 000 книг — с начала перестройки центральные библиотечные коллекторы были разрушены, новых поступлений ждать не приходилось, и средств на приобретение книг тоже не было.

Отметила заслуги Солженицына и Русская Православная Церковь. Патриарх Московский Алексий II направил писателю поздравительное послание. «За прошедшие годы Господь судил Вам многое пережить и сделать. Отрадно сознавать, что во всех жизненных обстоятельствах Вы всегда являли пример христианского отношения к ближним, бескомпромиссного свидетельства о правде, большой работоспособности и стойкости духа». Солженицын, отмечал Патриарх, своими произведениями оказал огромное влияние на самосознание последних поколений россиян. «Ваше творчество помогло современникам увидеть себя в контексте реальной истории, освободиться из плена догматизированных мифов. В Вас, быть может, как ни в ком из современников, столь ясно видно, что Ваша судьба — Россия и сами Вы — часть судьбы Святой Руси». От имени РПЦ писатель награждался орденом святого благоверного князя Даниила Московского.

1 июля 1998 года Указом президента России был восстановлен самый первый из российских орденов, учреждённый Петром I в 1698 году и выдававшийся (вплоть до 1917) за боевые подвиги и гражданские доблести, — орден святого апостола Андрея Первозванного, высшая государственная награда Российской Федерации. В Указе отмечалось, что этим орденом (девиз — «За Веру и Верность») будут награждаться «выдающиеся государственные и общественные деятели и другие граждане Российской Федерации за исключительные заслуги, способствующие процветанию, величию и славе России». Первыми кавалерами восстановленного ордена стали академик Д. Лихачев, оружейник М. Калашников и президент Казахстана Н. Назарбаев. «Вот она, наша новая (искомая) идентичность: с Пушкиным в одной руке, с автоматом Калашникова — в другой, с орденом Андрея Первозванного на шее, — памятник новой/старой России. России, которую мы обретаем», — сердилась оппозиционная пресса.

В случае Солженицына история с высшей наградой дала осечку. Когда-то Твардовский выдвигал любимого автора на Ленинскую премию, но власть заартачилась и в награде отказала. Теперь потакать капризу власти отказывался сам писатель. Личное поздравление от Б. Ельцина как частного лица он принял, а орден как знак государственного благоволения — отверг. «До меня дошли сведения, что президентский совет по культуре рекомендовал наградить меня орденом к моему 80-летию. Если эти сведения верны, хочу удержать от этого шага. От верховной власти, доведшей Россию до нынешнего гибельного состояния, я принять награду не могу — не та обстановка в стране», — заявил А. И. Слова отречения (заранее направленные в администрацию президента в письменном виде, но не возымевшие действия) были вынужденно произнесены со сцены Театра на Таганке — в день своего юбилея Солженицын был на премьере спектакля Ю. Любимова «Шарашка», поставленного по роману «В круге первом». Название премьеры, как вывеска, висело над входом в театр — празднование юбилея как бы в «спецтюрьме» и в компании «подельников» лучше всего отражало смысл торжества. Декорацией спектакля, которая стала и декорацией юбилейной церемонии, были тюремные нары. «На меня нахлынули чувства, — говорил А. И. со сцены, — я вспомнил многих тех, кого сегодня уже нет…»

…Зал, замерев, слушал речь юбиляра, выделявшего паузами каждое слово, но ещё не знал, что главное действо впереди. Безмолвно внимали автору артисты в лагерных бушлатах, и, кажется, сильно был смущён режиссёр спектакля, сыгравший Сталина, — незапланированная мизансцена совершенно выпадала из сценария торжества. «При нынешних обстоятельствах, — добавил А. И. поверх письма, — когда люди голодают за зарплату и бастуют учителя, я принять орден не могу. Может быть, через немалое-немалое время, когда Россия выберется из своих невылазных бед, сыновья мои примут эту награду за меня». Ю. Лужков, выступавший вслед за юбиляром, точно оценил момент: «Сейчас он совершил поступок, на который способны только люди, кто душой болеет за то, что у нас происходит…» Митрополит Смоленский и Калининградский Кирилл передал поздравление юбиляру от Патриарха и вручил награду РПЦ. «Церковные награды — это награды народные, — сказал Владыка. — Не нужно никакого политического решения, чтобы вручить такую награду. Она вручается по велению сердца, по велению совести. Святейший Патриарх вместе со всей нашей Церковью удостаивает Вас такой награды. Я надеюсь, что Вы примете её». Ордену святого благоверного князя Даниила Московского повезло больше.

Кто видел Солженицына перед отречением — тот не забудет грозную музыку судьбы: при внешнем спокойствии — стальная точность жеста, неколебимость решения, огненность веры. «Нынешний отказ ставит писателя, живого классика русской литературы в почётный ряд мужественных патриотов своего Отечества», — отмечала оппозиционная пресса, называя имена предшественников: писателя Ю. Бондарева, композитора Г. Свиридова, генерала Л. Рохлина, не принявших разные награды от руководства страны. Однако первого кавалера ордена, Д. Лихачёва, поступок Солженицына не порадовал: это «неуважение к власти», «элементарная невоспитанность», «Ельцин тут ни при чем», «я уговаривал А. И. получить орден, но он встал в позу и остался непреклонен». Но тот же Лихачёв вполне понимал стремление Солженицына «отгородиться от власть имущих»: «Подобно Тургеневу, Достоевскому, Толстому и другим русским классикам, Солженицын всегда был “против мундиров”, находился в духовном изгнании». Но получалось, что способность «жить по совести, говорить правду независимо ни от каких партийных, идеологических соображений» — некорректна? невежлива? А воспитанность — нечто противоположное совести и правде?

Отказ от награды комментировался как поступок прогнозируемый: опубликовав «Россию в обвале», писатель не мог поступить иначе. «Может быть или высшая награда, присуждаемая властью, или такая низшая оценка деятельности этой власти». «Значение того солженицынского вечера для меня, — замечал Е. Яковлев, — возвращение на Таганку. Не возвращение “Таганки”, оно невозможно. А наше возвращение на Таганку как на место коллективной мысли, общей мечты, сопротивления, протеста против насилия. Когда я шёл на спектакль, люди, как когда-то, стояли у входа и спрашивали лишний билет. И то, что отказ Солженицына от президентской награды произнесён именно со сцены “Таганки”, для меня чрезвычайно важно». Поведение Солженицына в дни юбилея называли венцом его нравственного противостояния злу. «Для жадной и услужливо-суетливой интеллигенции это стало столбнячным шоком. А для будущих поколений высоким примером. Ни один из его злопыхателей не смог бы подняться на такую высоту. Своим поступком великий “зэк” отвесил глубокий поклон своим ушедшим товарищам по лагерной баланде» (К. Раш).

Для властей жест писателя не стал сюрпризом. Президент не учёл просьбу лауреата и не воздержался от вручения награды. Сообщалось, что окружение Ельцина восприняло шокирующее заявление чрезвычайно мягко: А. И. «всё равно» оставляли кавалером ордена, которого он «безусловно заслуживает». «Его право принять либо не принять награду, но долг президента, так, как он его понимает, перед государством — не оставить неотмеченным выдающегося человека в день его юбилея». «Нынешние властители в попытках награждения писателя лукавят — вроде Россию в обвал двигают не они», — говорили в народе. «Отказавшись от ордена, Солженицын замечательно точно выразил свою гражданскую позицию», — считал губернатор Красноярского края А. Лебедь. — В стране, которая влачит жалкое существование и находится в состоянии перманентной гражданской войны, ни один человек не должен получать ордена до тех пор, пока его Отечество не станет страной единого народа, не обретёт собственное достоинство и уважение к себе. Я приветствую позицию Солженицына» (сам Лебедь будет награждён орденом святого апостола Андрея Первозванного в декабре 2000 года и награду примет — за полтора года до своей гибели в авиакатастрофе).

Именно это награждение-ненаграждение стало кульминацией юбилейных солженицынских дней («уникальный пример писательского самоуважения и личностной целеустремленности», по одной из оценок). Невручённый орден залёг невзорвавшимся снарядом, миной в минном поле. «Истинный, неподдельный трагизм ситуации, — писала “ЛГ”, — в том и состоит, что обе стороны — награждавшая и непринявшая — поступили как должно, оставив почтеннейшую публику в состоянии недоумения. Неожиданно или, напротив, закономерно при таких фигурантах нам в этом сюжете не оказалось места. Кому аплодировать? Кого освистывать? Шаг вправо, шаг влево...»

Характерно суждение Н. Михалкова, посетившего Солженицына по своей инициативе (и по-соседски) в начале 1999 года. «Мне показалось (и это самое главное), что Александр Исаевич не диссидент по существу своему. Это вовсе не означает, что я хочу принизить роль диссидентов. Это смелые люди, и они многое сделали. Но мне внутренне претит диссидентство как таковое по одному эмоциональному качеству: потому что оно строится на словах “нет”, “не люблю”, “не нравится”, “будь проклято”. Меня же интересует: “люблю”, “хочу”, “мечтаю”, “делаю”… Мы пытались оценить вместе, что плохо у нас… Говорили о том, за кого и за что можно было бы “дружить”, выражаясь фигурально».

Тот факт, что Солженицын не диссидент, а «поэт по преимуществу» (как отзывался Достоевский о Герцене), и всегда, во все времена оставался им, он доказал ещё раз, выпустив в 1999 году книгу стихов и прозы тюремных-лагерных-ссыльных лет. Лагерные стихи и стихотворная поэма «Дороженька», сочинённые на память (в памяти вывезенные из лагеря и записанные только в ссылке); автобиографическая повесть «Люби революцию», созданная на шарашке, хранившаяся у «Симочки» и возвращённая автору в 1956-м; эссе о Грибоедове «Протеревши глаза», написанное в онкологической клинике в Ташкенте в 1954-м и давшее название сборнику. «Они были моим дыханием и жизнью тогда. Помогли мне выстоять. Они тихо, неназойливо пролежали 45 лет. Теперь, когда мне за 80, я счёл, что время их и напечатать». Писательское подполье бывшего зэка открывалось читателю на всю свою глубину…

У российских академиков получил признание и Солженицын-ученый. 2 июня 1999 года, в дни юбилейных торжеств, посвящённых 275-летию РАН, на общем собрании Академии её президент Ю. Осипов вручил нобелевскому лауреату, действительному члену академии Солженицыну Большую золотую медаль имени М. В. Ломоносова 1998 года. Высшей награды РАН академик Солженицын был удостоен «за выдающийся вклад в развитие русской литературы, русского языка и российской истории». Согласно традиции, после вручения награды лауреат выступил с речью: «Я вырос в сознании, что писатель не смеет отдаться полностью своим художественным радостям. Что рано или поздно он должен послужить своему народному сообществу, своему Отечеству… У кого есть силы — должны заменить истреблённых, даже выходя за контуры своей профессиональной деятельности и своего жизненного плана. По этому, но и по общественной страсти, я, едва начав публичный литературный путь, вынужден был много сил переложить на борьбу за общественную справедливость, в противостояние жестокому политическому режиму».

Своё выступление А. И. назвал «Наука в пиратском государстве» — ещё никогда за три века существования российская наука не был ввергнута в столь жалкое и нищенское состояние. Да и человеческой истории не ведомы примеры, когда бы под демократическим флагом устроилось уродливое полууголовное государство: «Когда заботы власти — лишь о самой власти, а не о стране и населяющем её народе; когда национальное богатство ушло на обогащение правящей олигархии из неперечислимых кадров властей верховной, законодательной, исполнительной и судебной». В условиях такого государства трудно давать утешительный прогноз для России — только многовековая культурная традиция, которая и делает Россию одной их мировых цивилизаций, несёт в себе собственные спасительные задатки. «Удалось бы только срастить в живую ткань здоровые творческие силы».

…31 декабря 1999 года, в полдень (выступление в записи было показано за несколько минут до полуночи) Б. Ельцин объявил о своей отставке. «Сегодня, в последний день уходящего века, я ухожу в отставку… Ухожу раньше положенного срока. Я понял, что мне необходимо это сделать… Я хочу попросить у вас прощения. За то, что многие наши с вами мечты не сбылись. И то, что нам казалось просто, оказалось мучительно тяжело. Я прошу прощения за то, что не оправдал некоторых надежд тех людей, которые верили, что мы одним рывком, одним махом сможем перепрыгнуть из серого, застойного, тоталитарного прошлого в светлое, богатое, цивилизованное будущее. Я сам в это верил. Казалось, одним рывком — и всё одолеем. Одним рывком не получилось. В чём-то я оказался слишком наивным. Где-то проблемы оказались слишком сложными. Мы продирались вперёд через ошибки, через неудачи. Многие люди в это сложное время испытали потрясение. Но я хочу, чтобы вы знали. Я никогда этого не говорил, сегодня мне важно вам это сказать. Боль каждого из вас отзывалась болью во мне, в моём сердце. Бессонные ночи, мучительные переживания: что надо сделать, чтобы людям хотя бы чуточку, хотя бы немного жилось легче и лучше? Не было у меня более важной задачи. Я ухожу. Я сделал всё, что мог. И не по здоровью, а по совокупности всех проблем».

Снимавший телеоператор вспоминал, что, дочитав последнюю фразу, Ельцин ещё несколько минут сидел неподвижно, и по лицу его лились слёзы. Уже выйдя из здания и садясь в машину, Ельцин произнёс знаменитое: «Берегите Россию!» Исполняющим обязанности президента был назначен председатель правительства В. Путин — он и обратился с новогодним обращением к гражданам России. В тот же день и. о. подписал указ, гарантирующий экс-президенту защиту от судебного преследования, а также материальные льготы ему и его семье.

В мае 2000-го, после церемонии вручения Литературной премии писателю В. Распутину, А. И. давал интервью НТВ и «Новой газете», как бы подводя итог правлению Ельцина. Ведущие политологи страны писали, что Ельцин вошёл в историю как первый всенародно избранный президент России, один из организаторов сопротивления ГКЧП, один из главных участников упразднения СССР, радикальный реформатор России. «Известен также своими решениями о запрете КПСС, пересмотром курса на строительство социализма, решениями о роспуске Верховного Совета, штурме Белого Дома с применением бронетехники, о начале военной кампании в Чечне». Оценка Солженицына была горше. «В результате ельцинской эпохи разгромлены или разворованы все основные направления нашей государственной, культурной и нравственной жизни… Президент Ельцин бросил 25 миллионов соотечественников, без всякой правовой защиты, без всякого внимания к их нуждам. Они ошарашены, они стали иностранцами в своей стране. А он тем временем только обнимался с диктаторами и вручал им российские награды…» Ещё непримиримей А. И. высказался на встрече с читателями Российской государственной библиотеки, в том же мае: «Снятие с Ельцина ответственности я считаю позорным. И, наверное, не только Ельцин, но и с ним ещё сотенка-другая тоже должна отвечать перед судом!»

Отчетливые сигналы были посланы и по адресу нового президента. «Невидимые для нас финансовые магнаты незримыми нитями по сути управляли исполнительной властью. И что же? При новой власти послан ли нам знак, что эти путы будут разорваны? До сих пор нет… Новый стратегический центр нового президента говорит: продолжим реформы. То есть без критики реформ, без отказа от них, от их пороков, от их возмутительного издевательства? Как это понять? Продолжим разграбление, разгром России до конца?.. Пока никаких ободряющих, оздоровительных движений мы от новой власти не видели».

Власть, однако, сигналы услышала и не осталась безучастной. 20 сентября 2000 года в Троице-Лыково прибыл с визитом президент России Путин с супругой и был тепло принят четой Солженицыных. Спустя сутки российские и мировые СМИ разрывались от предположений, версий, догадок: зачем Путин поехал «на поклон»? Зачем Солженицын его принял (ведь такие визиты не бывают внезапными)? И главное: на следующий же день в программе «Вести» писатель признался, что Путин произвел на него очень хорошее впечатление — человек живого ума и быстрой сообразительности, озабочен судьбой России, а не личной властью, понимает все неимоверные трудности, доставшиеся в наследство. «У нас был очень живой, очень полезный диалог, иногда он возражал, иногда соглашался. Ряд моих предложений он зафиксировал, а часть я зафиксировал его возражений, поправляя себя… Я считаю, что встреча была очень полезна и нужна. Я благодарен, что президент нашёл время приехать и побеседовать. Во всяком случае я сегодня полон идей».

«Общая газета» сердито писала: «Довольно сложно представить Льва Толстого, вознамерившегося из писателя и мыслителя переквалифицироваться в политика-практика, принимающим у себя в Ясной Поляне государя императора Николая II». «Новое время» тоже соблазнилось историческими парадоксами: Солженицын разглядел в Путине нового Столыпина (а Путину было интересно общаться с человеком, которого при ином раскладе он, в составе спецконвоя, мог бы сопровождать в ссылку к Генриху Бёллю). Газета «Сегодня» с тревогой писала о прецедентах: «В России во второй раз в её истории создается дуэт правителя и писателя. Правитель правит, писатель вдохновляет. Первый раз правителем был державно мыслящий Николай I, а писателем Пушкин, ставший просвещённым консерватором и противником польской независимости. Сейчас эту пару составляют Путин и Солженицын». «В том, что Путин умный человек, я с Солженицыным согласна, — сообщала “Вечерней Москве” из США Е. Боннер. — Всё остальное вызывает сомнение… Психологически этот альянс безумно интересен и достоин пера Достоевского. Как самый отчаянный борец с режимом подружился с полковником КГБ, до сих пор апологетически относящимся к этой организации? Становится довольно страшно…»

«Пикейные жилеты» противоположного толка полагали, что Путин уронил репутацию КГБ, унизил свою офицерскую честь, оскорбил полковничьи погоны, пойдя на поклон к человеку, который называет доблестные органы не иначе, как «Дракон». Правые радикалы требовали, чтобы Солженицын ушёл из жизни подвижником, а не лагерным прихвостнем — встретив на пороге своего дома кадрового офицера КГБ, он навсегда опозорился. Почему Солженицын не вышел к гостю с топором, почему не спустил его с крыльца, почему на худой конец не сказался больным или отсутствующим, — риторически вопрошали «товарищи по оружию». «Вы стоите на грани утраты доброго имени, гражданского достоинства и имиджа борца против тоталитаризма. Мой долг предостеречь Вас. Я говорю с Вами как диссидент с тридцатилетним стажем» (В. Новодворская). Впрочем, неистовую правозащитницу тут же и одёрнули: в отличие от писателя, обеспокоенного тем, как обустроить Россию, она хлопочет, как бы её разрушить.

Политические аналитики видели в происшедшем гениальный пиаровский ход, работу имиджмейкеров и политтехнологов. Бывший сотрудник КГБ посетил бывшую жертву КГБ, за «чаем с блинами» состоялось их полное примирение — тем самым чекистское прошлое президента как бы отменяется, а сам факт встречи с писателем характеризует уже нового Путина. Но ведь… Солженицын с его внутренней склонностью к духовному наставничеству, чего доброго, начнет влиять на нового президента — и в деле обустройства России, и в вопросе об итогах приватизации, и в смысле конкретного отношения к тем или иным олигархам. И поскольку творческая интеллигенция (кроме Солженицына) уже вовлечена в игры олигархов, такой партнёр (если только он им станет!) сразу даст президенту огромное преимущество. «Они естественные союзники!» — ужасались либералы. — Так они теперь и будут вдвоём: Путин и Солженицын — друзья России, враги свободы. Так это теперь и останется в памяти, как на телекартинке: патриарх, благословляющий президента. Аминь».

Делались самые мрачные предположения. «Антидемократическая и антизападническая позиция Солженицына представляется существенной угрозой для будущего России, если именно она будет воспринята и поддержана президентом страны» (В. Войнович). «Известия» называли Солженицына «репетитором», который натаскивает «ученика» Путина на уроках морали, нравственности и государственного строительства. «Приватизация была, конечно, страшным обманом целой страны. Но выступать за передел собственности, особенно Солженицыну, знающему, что такое революция, связанная именно с таким переделом — значит призывать к гражданской войне» (Е. Боннэр). «Увлечение Путина идеями Солженицына, который остается непререкаемым моральным авторитетом, крайне опасно; а мнение о необходимости пересмотра итогов приватизации — не просто его личные мысли, а нечто, всерьёз влияющее на ситуацию» (А. Чубайс). За полтора месяца до встречи в Троице-Лыково этот же деятель заявил «Коммерсанту»: «Ненависти такого накала к современной России, как у А. И. Солженицына, я давно не видел даже у Г. А. Зюганова. Масштабы этой ненависти таковы, что она просто самоуничтожающа… Я знаю, что искренняя позиция Солженицына — это глубокое убеждение в том, что результаты приватизации нужно отменить. Поразительно, как логика, основанная на внешне понятных этических ценностях, может завести умного человека на позиции абсолютно человеконенавистнические. Любой, кто знает историю России, прекрасно понимает, к чему приведет пересмотр приватизации».

Напрашивался, однако, вопрос: знают ли историю те, кто вместе с Чубайсом проводили приватизацию? Или уроки рукотворных катаклизмов положено помнить только их жертвам, но никак не авторам? Так или иначе, били тревогу именно последние. Как сообщала пресса, Чубайс сильно обеспокоился тем, что глава государства всё больше заражается идеями Солженицына — писатель становится духовным наставником президента. «Писателя и правителя» подозревали в тесных, но не афишируемых контактах. «Либералы боятся, — докладывала “Общая газета”, — что альянс Путина с Солженицыным и гэбэшниками может стать доминирующей политической силой. В этом случае господам, не питающим друг к другу особых симпатий: Касьянову, Волошину, Чубайсу, Абрамовичу, ничего не остаётся, как сплотиться и организованно противостоять президенту, который, по их мнению, дрейфует в опасном направлении».

Заговоры, мятежи, революции и гражданские междоусобицы виделись воспаленным умам «столпов демократии» естественными следствиями разовой застольной беседы писателя и президента. Солженицын был удостоен звания экстремиста, крайнего политического средства («теперь вместо полётов на истребителе президент выбирает общение с нобелевским лауреатом»), а его взгляды отныне считались фактором морального оправдания для радикальных мер, на которые неизбежно пойдёт президент, своего рода нравственной санкцией на авторитарное правление. «Благодаря общению с Солженицыным, многие решения президента приобретают дополнительный привкус полуутопической борьбы за справедливость», — злилась либеральная пресса, в понимании которой слово «справедливость» приравнивалось к понятиям «поджог» или «погром». Как, должно быть, теперь кусали локти те, кто в 1994-м приговорил Солженицына к политическому небытию!

…13 декабря 2000 года в Москве, в резиденции посла Франции состоялась церемония награждения Солженицына Большой премией Французской академии нравственных и политических наук, входящей в состав Института Франции. В присутствии видных общественных и культурных деятелей обеих стран известный французский философ Ален Безансон, говоря о месте Солженицына в истории ХХ века, аттестовал писателя не только «моментом человеческой совести», но также одним из величайших людей столетия, «главным действующим лицом истории». Ответная речь лауреата — «Перерождение гуманизма» — прозвучала как русская версия будущего человечества. Мысль о метаморфозе гуманизма (которому далеко не всегда удавалось смягчать зло и жестокость истории) прямо смыкалась с тем местом в речи Безансона, где говорилось о пути Франции, отказавшейся от планов господства над Европой. Гуманизм человечный, «широкодушный» на глазах одного поколения людей переродился в «Обещательный Глобализм», присягнувший единому мировому порядку. Обнаружив со временем, что «прогресса для всех» не хватает, он превратился в -изм повелевающий, указующий, тоталитарный. В такой -изм, который три месяца подряд бомбит многомиллионную европейскую страну, разрушает её святыни, электростанции и мосты, а потом берётся «лечить» больное государство, отрывая от него лакомую провинцию.

«Под такими чёрными знаками мы вступаем в век XXI».

На какой опыт ориентироваться России? Какому примеру следовать? Коль скоро француз-интеллектуал пожелал России обрести счастье на путях свободы и права — А. И. ответил рассуждением об особой трагичности русской истории, о стране, попавшей из тоталитарного гнёта в истребительный ураган грабительства. Ален Безансон уповал на «хорошего правителя для России» — Солженицын не упустил случая сказать, каковы они, сегодняшние «верхние»: «Наш нынешний политический класс — невысокого нравственного уровня, и не выше того интеллектуального. В нём чудовищно преобладают: и нераскаянные номенклатурщики, всю жизнь проклинавшие капитализм — а внезапно восславившие его; и хищные комсомольские вожаки; и прямые политические авантюристы; и в какой-то доле люди, мало подготовленные к новой деятельности». Вместо свободы и права, где, по мнению французского философа, и поджидает Россию счастье, Солженицын заговорил о преимуществе духа над бытием — осознание этого преимущества, этой первичности духа и даст силы подняться из обморока. «Я и всегда верил, что возможности духа — выше условий бытия и способны преодолевать их».

Солженицын остался верен себе, когда журналисты спросили его о новом президенте. Наследству, доставшемуся Путину от Ельцина, не позавидуешь. Перед ним не десятки, а сотни вопиющих вопросов. Сделано уже множество ошибок, а то, что делается правильно (борьба против грабителей и хищников) — делается пока нерешительно. Война в Чечне начата не Путиным, а Ельциным. «Я в 1992 году советовал Ельцину: да оставьте вы Чечню, они хотят отделиться, жить сами по себе, ну пусть живут за Тереком. Но после этих трёх лет масхадовских, которые пошли на устройство взрывного, опасного узла, я вижу, что я в своем совете Ельцину ошибался. Не Путин напал на Чечню, а боевики Масхадова напали на Дагестан. Что же, отдавать Дагестан? Потом Ставропольский, Краснодарский край — только бы не было войны?»

Солженицын отлично сознавал лицемерие Указующего Гуманизма. Когда Россия пребывала во прахе, когда государство российское уже переставало существовать, закрывались заводы и институты, запустевали космодромы и научные лаборатории, авторам такого проекта аплодировал весь либеральный мир — и вся его свободная пресса по ту, и по эту сторону границы. Россия удостаивалась похвал, когда деморализованная, пьяная, нищая она протягивала руки за гуманитарной помощью и тщилась угадать, в какую сторону швырнут кусок. Теперь, когда появлялся шанс, что Россия сосредоточится и соберётся с мыслями, она тут же объявлялась опасной и подозрительной, в ней немедленно обнаруживалось меньше демократии. «Свобода слова, как всякая свобода, дорогой, но двоякий дар, — объяснял А. И. почтенному собранию в посольстве Франции. — Когда говорят, что у нас уже подавлена свобода слова, я, имея советский опыт, не согласен».

Солженицыну было с чем сравнивать нынешнюю степень свободы, но ему был важен другой её ресурс. «Очень опасно внутреннее нарушение свободы. Я получаю несколько газет и сотни писем. Непрерывные письма идут: крик народа — о том, чтó с ним делают. Так вот: эти звуки не совпадают. Газеты гораздо поверхностней, мельче, они меньше всего заботятся о народном благе, так, для украшения, втягиваясь в отдельные эпизоды». Музыка свободы различалась по ритму, интонациям, громкости, страстности, накалу, а главное — по содержанию, и это музыкальное ощущение было точнее и достовернее слов. «Как раз при встрече с Путиным я ему сказал: укрепление государства нужно для единства России, но расцвета России от этого укрепления государства мы не получим. Расцвет России возможен тогда, когда откроются уста миллионов, и уста, и руки их станут свободными, чтобы делать свою судьбу».

«Знание о социальном неравенстве — есть знание высокое, холодное и гневное…» — писал А. Блок в 1918 году, незадолго до рождения Солженицына, когда бездны ада ХХ века ещё не разверзлись в полной мере. Запредельность жестокости, обширность катастрофы, массовость её участников и безмерность жертв, то есть общая сумма зла придавали истории, как её ощущал Солженицын, новое качество, «условия жизни как бы другой планеты». Историческое поражение (духовное и материальное), которое потерпел русский народ в ХХ веке, а также общее падение европейского человечества в Первой мировой войне, имели общую причину: утрату высших мерок жизни. В самый канун XXI века Солженицын, неизменный сочувственник страждущих, дерзал напоминать своей стране (уже как будто обречённой безвозвратно погрузиться в Третий мир) и её новому президенту о возможностях Духа, способного изменить направление любого самого гибельного процесса, «откатить и от самого края бездны».

Человек в мире Солженицына, как и в реальности, слишком упал, но имеет силы подняться. Как сказано у Иоанна Лествичника: «Ангел никогда не падает, бес до того упал, что всегда лежит, человек падает и восстаёт». Христианскую идею вечной природы человека, сотворённого по образу и подобию Божию, великую идею, теснимую под натиском мирового организованного гуманизма (или Обещательного Глобализма), и пытался, в конечном счёте, отстоять Солженицын. А циничный мелкотравчатый «эллипсоид» полагал, что речь идёт только об итогах приватизации.

 

Глава четвертая. «Калёный клин». Хождение по лезвию ножа.

 

В мае 2001 года в России побывал вице-премьер и министр иностранных дел Израиля Шимон Перес. Пресса сообщала, что программа визита была необычно широкой, особенно в её гуманитарной части. Израильский политик встретился не только с президентом РФ и министром иностранных дел. Он общался с Патриархом, был в Ясной Поляне, сказав, после посещения Музея Л. Толстого, будто весьма сожалеет, что Толстой переписывался с Ганди, а не с Ясиром Арафатом, потому что, возможно, писателю удалось бы повлиять на палестинского лидера так, как он в свое время повлиял на великого индуса. Это, разумеется, была шутка, хотя и с некоторым подтекстом.

Встретился Шимон Перес и с Солженицыным. «Мы обсуждали глобальные и философские проблемы — цивилизации и культуры в эпоху глобализации, войны и мира, религии. Г-н Солженицын по поводу всего этого пессимистично настроен, я не разделяю его пессимизма. Я спросил его, не желает ли он посетить Израиль, где не был. Солженицын ответил, что совсем не путешествует уже, что не может тратить время, предназначенное для творчества. Я был приятно удивлён, узнав, что он пишет книгу об отношениях между русскими и евреями».

Так широкой публике стало известно, что автор «Архипелага» трудится над взрывоопасной русско-еврейской темой, и что первая часть работы вот-вот выйдет в свет. «Как, он и это успел?! — восклицал Л. Аннинский. — И сил хватило, и времени! И никто не ведал, что готовится такое! Втайне, что ли, он работал, как в советские времена? Во хватка, во схрон — молодец, зэк!» В июле 2001-го, выступая в «Русском Зарубежье» на обсуждении первого тома книги «Двести лет вместе» (русско-еврейские отношения в дореволюционный период), Н. Д. Солженицына, редактор издания, рассказала о замысле и истории создания работы. Неиспользованный в «Красном Колесе» материал по еврейскому вопросу не вмещался в эпопею и требовал отдельного осмысления. Проведя «инвентаризацию», автор пришёл к выводу, что разумнее всего сделать исторический обзор.

В кратком предисловии к тому («Вход в тему») автор назвал русско-еврейский вопрос калёным клином, то и дело входившим в события, в людскую психологию. Автор раскрыл мотивы создания книги и своё представление о последствиях (вряд ли можно надеяться на полный успех миротворческой, третейской миссии). Он долго откладывал работу и рад был бы не писать книгу вовсе, не испытывать себя на лезвии ножа: «С двух сторон ощущаешь на себе возможные, невозможные и ещё нарастающие упреки и обвинения». Но не появился до сих пор труд об истории русско-еврейских отношений, который бы встретил понимание с обеих сторон. Еврейский вопрос всегда толковался страстно и самообманно — автор намеревался посмотреть на него спокойно и правдиво. «Слишком повышенная горячность сторон — унизительна для обеих».

Послание Солженицына выглядело предельно ясно: «Я призываю обе стороны — и русскую, и еврейскую — к терпеливому взаимопониманию и признанию своей доли греха, — а так легко от него отвернуться: да это же не мы… Искренно стараюсь понять обе стороны. Для этого — погружаюсь в события, а не в полемику. Стремлюсь показать. Вступаю в споры лишь в тех неотклонимых случаях, где справедливость покрыта наслоениями неправды. Смею ожидать, что книга не будет встречена гневом крайних и непримиримых, а наоборот, сослужит взаимному согласию. Я надеюсь найти доброжелательных собеседников и в евреях, и в русских. Автор понимает свою конечную задачу так: посильно разглядеть для будущего взаимодоступные и добрые пути русско-еврейских отношений».

Однако едва книга появилась в продаже, прозвучали два диаметрально противоположных радиоанонса. Первый: «Новая книга Солженицына рассказывает о дружбе двух великих народов России — русских и евреев». Второй: «Новая книга Солженицына посвящена вражде двух великих народов, чьё соседство сложилось исторически». Каждый слышал только то, что хотел услышать. Каждый стремился, чтобы его уже сложившаяся точка зрения обрела новое подтверждение. И это тоже было в традиции старого спора.

«Поднять такой величины вопрос, как положение еврея в России и о положении России, имеющей в числе сынов своих три миллиона евреев, я не в силах. Вопрос этот не в моих размерах», — в своё время писал Достоевский. Иные критики ни за что не хотели признать, что его действительно интересовали две стороны проблемы, равно как ни за что не хотели верить, что ненависти к евреям как к народу у него «не было никогда»: слишком соблазнительно было лепить клеймо антисемита великому русскому писателю. «Всё, что требует гуманность и справедливость, всё, что требует человечность и христианский закон — всё это должно было быть сделано для евреев», — писал Достоевский задолго до того, как в России это было сделано реально; и те, кто хотел видеть в нём антисемита, старательно не замечали его слов.

Существует лукавая интеллектуальная традиция: трактовать апостольское — «нет ни Эллина, ни Иудея, ни обрезания, ни необрезания, варвара, Скифа, раба, свободного, но всё и во всём Христос» (Кол. 3, 11) — не как равенство всех людей перед Богом, а как этический запрет признавать тот факт, что эллины, иудеи, варвары и скифы — суть разные народы, с разными судьбами перед лицом истории. Так и Солженицыну — в намерении записать его в антисемиты, — привычно ставили в вину, что он посмел заметить национальность убийцы Столыпина Богрова. Теперь добавилось множество других примеров. «Я не терял надежды, что найдётся прежде меня автор, кто объёмно и равновесно, обоесторонне осветит нам этот калёный клин...» Пережив и написав «Красное Колесо», испытав и исследовав «Архипелаг ГУЛАГ», Солженицын уже не мог бы, вслед за Достоевским, повторить, что «вопрос этот не в его размерах». «Цель этой моей книги, — сказал он во втором томе, посвящённом советскому периоду, — отражённая и в её заголовке, как раз и есть: нам надо понять друг друга, нам надо войти в положение и самочувствие друг друга. Этой книгой я хочу протянуть рукопожатие взаимопонимания — на всё наше будущее. Но надо же — взаимно!»

Многомесячные обсуждения (первый и второй том вышли с интервалом в полтора года), породившие огромную литературу, обнажили предвиденный итог, своего рода отрицательный «баланс»: радикальные «прорусские» издания осудили книгу как проеврейскую (о евреях — слишком много хорошего, сработано «под сионистским контролем» и «на сионистских хлебах»), а большинство «проеврейских» — как антисемитскую (слишком много критики евреев, цитатное стравливание двух народов). Признание своей доли греха не далось почти никому. «О евреях как не напиши, все будут недовольны. Одни антисемитизмом, другие — отсутствием антисемитизма. Что делать — не так страшен еврейский вопрос, как неприятен любой на него ответ. Классик опять попал в точку» — иронизировал «Ex libris».

Вместе с тем книга сразу стала интеллектуальным бестселлером, попав в эпицентр дискуссий историков, филологов, философов. Одними она была признана бесстрашным поступком, актом гражданского мужества: автор сознательно принял огонь на себя, довёл дело до конца, зная, что идёт под обстрел. Другие называли акцию «несвоевременной», призыв к обеим сторонам — односторонним. «Дивную» особенность либеральной общественности А. И. уже хорошо знал. «Кажется: равная полная свобода для всех — и высказываться, и узнавать чужие мысли. А на самом деле нет: свобода узнавать только то, что помогает нашему ветру. Мысли встречные, неприятные — не слышатся, не воспринимаются, с невидимой ловкостью исключаются, как будто и сказаны не были, хотя сказаны» («Красное Колесо»).

Но в том и был эффект книги, что её не только сметали с прилавков (ежедневно в одной Москве продавалось до трёх тысяч экземпляров, и издательство без устали допечатывало тираж), но и взахлёб, жадно читали — с ощущением, что вступают в зону запретного, в область неназываемого и недозволенного. Солженицын нарушил табу неупоминаемости — и уже тем навлёк на себя тяжёлые подозрения. Либеральные критики и здесь, и там были убеждены: какие бы исторические факты писатель ни собрал, какие бы мысли ни высказал, сам факт появления этой книги, да ещё с эпитетом «раскалённая», лишь нагнетает антисемитизм. «Зачем столько лет собирать юдофобский мусор, высыпать его на бумагу, вымешивать помои антисемитской лжи?» — сердито спрашивала израильская газета «Новости недели», считавшая к тому же, что жизнь писателя в изгнании — «тоскливый и, видимо, вынужденный спуск в грязь, где приходится ползать на брюхе». Меж тем кто-то вновь распространял слухи, что Солженицын — еврей; в «специальных» изданиях иначе чем «пейсатель Солженицер» его не называли.

И всё же болезненный, воспалённый вопрос в ходе многочисленных дискуссий был переведён в регистр культуры, а запретной теме был придан потенциал спокойного, даже академического рассмотрения. «Отдушиной» назвала книгу «Литературная газета»: после Солженицына о евреях и русских можно говорить, не корчась и не ломаясь. Обществу нужно освобождаться от вековых табу, которые мешают честному обсуждению жизненно важного для России вопроса. «Блюстители неприкосновенности этого вопроса, — резонно отмечал В. Третьяков, — странным образом являются смелыми дискутантами по всем остальным проблемам, в том числе и любым иным национальным. И, естественно, самыми активными поборниками свободы слова и печати». «Книга эта — сильнейшее терапевтическое средство. И любой человек, который желает строить свою жизнь не от исторического испуга, исторической наивности, который не желает за беды своей судьбы перекладывать ответственность на другого, еврея ли или русского, а желает доискаться до правды, он найдёт в этой книге удивительную возможность решить для себя эту серьёзнейшую проблему русской истории», — утверждал А. Зубов.

«Как читают эту книгу? – спрашивала М. Чудакова. - С непрекращающимся раздражением или чувством благодарности? Я — с благодарностью. С уважением к огромному труду; к обузданию в самом тексте темперамента и пристрастий (в чувствах же своих мы не вольны), искреннему стремлению к объективности и равновесности. Если дан масштаб и камертон — дальше можно исследовать, уточнять, продолжая путь по минному полю. Мы полагаем, что по нему прошёл первый сапёр решительно и отважно». Благожелательные рецензенты отмечали сдержанность и взвешенность подхода Солженицына, неуязвимую корректность, цивилизованный тон, благородство помыслов.

«Читаю книгу Солженицына про Россию и еврейство. Это — Эверест творчества Солженицына. И понятно, что восхождение на эту сложнейшую и опасную тему позволил он себе предпринять в позднем возрасте, когда человек выходит в мудрость, в статус старца-аксакала, кто может объективнейше рассудить этот исторический спор-тяжбу. А в мире нет человека и мыслителя, кто бы обладал таким богатейшим опытом жизни и размышлений, кругозором такого диапазона, как Солженицын. Ему и карты в руки, но и — долг и призвание почувствовал: помочь всем сторонам разобраться в этой проблеме, как говорят, sine ira et studio (без гнева и пристрастия). Хотя нет, дышит тут страсть, любовь к кровоточащей и обесчещенной ныне России, и она питает творческим огнём немолодые уже силы… Книгу Солженицына читаешь, как смотришь античную трагедию», — говорил Г. Гачев на обсуждении в «Русском Зарубежье». И на той же дискуссии В. Толстых отметил: книга не случайно, а вполне сознательно и очень точно озаглавлена — «Двести лет вместе». «Ни один антисемит и ни один юдофил её бы так не назвал».

Очень скоро альтернативная критика подтвердила, что наречие «вместе» в описании русско-еврейской истории её совершенно не устраивает. Название было сочтено лицемерным: ни в коем случае не вместе, а врозь, порознь, друг против друга, раздельно, в лучшем случае — рядом; сюжет книги — история нелюбви; её концепция — «двести лет ненависти в ответ на любовь и бескорыстие». Совокупная хула на книгу, размещённая во многих десятках статей, разборов, рецензий, памфлетов, «круглых столов» — называла двухтомный труд компиляцией с неясной и путаной концепцией, пародией на научный труд, творческой неудачей. Автора упрекали в субъективности, некорректном подборе фактов, в тенденциозном отборе событий и источников, уязвимом справочном аппарате (ссылки на энциклопедии, без учёта работ последних лет, цитаты из вторых рук), вялом стиле, рыхлой композиции. Образ еврейства отталкивающий… Предвзятость подавила намерение правдивого освещения прошлого… Цитатник для антисемита… Давно ходившие слухи об антисемитизме Солженицына, которым так не хотелось верить, получили убедительное авторское подтверждение… Автор как будто не знает о существовании другого мира, где нет ни эллина, ни иудея… Ещё глубже загнал клин между русским и еврейским народами… Написал поклёп на евреев, выдавая его за историю… Идеологическое обоснование будущей борьбы с космополитизмом… Адепт советского расизма… Угадал потребности власти…

Теперь представляется почти невероятным, что в «заклёвывающей» полемике защитить Солженицына рискнула сторона, от которой ждать понимания можно было, кажется, в самую последнюю очередь. Но именно она, эта сторона, доказала, что автор услышан, а рука, протянутая для рукопожатия, не отторгнута. «Мы должны быть ему благодарны за то, что он взял на себя труд попытаться распутать тот мёртвый узел, который завязался вокруг этого вопроса в русском национальном сознании… Мы не получаем объективного представления о своём народе ни из собственных наблюдений, ни из антисемитской ругани. Внимательный взгляд писателя даёт нам ту оценку, которую мы не услышим от приятелей и не захотим услышать от недругов», — значилось в редакционном предисловии к «круглому столу», опубликованному в израильском журнале «22» (№ 129). Участники обсуждения признали факт — Солженицын хочет истины, а не сведения счётов. Писатель прав, полагая, что каждому народу предстоит поквитаться с самим собой за устоявшиеся в нём пороки и слабости. Опыт прочтения книги авторы журнала сформулировали в духе Солженицына: повиниться перед Богом и друг перед другом и выйти на иную нравственную орбиту; отпустить друг другу взаимные вины, а не увековечивать их в метафизической плоскости.

Судить о работе по её намерениям предложил и Марк Лурье, известный израильский русскоязычный критик (журнал «Время искать», 2003, № 8): непредвзято разобраться в причинах и обстоятельствах конфликтно сложившегося русско-еврейского сожительства, выяснить истину, восстановить историческую справедливость, учитывая, что главную ответственность за национальную катастрофу своей страны писатель возлагает как раз на свой народ. «В книге нет воспалённых амбиций, борьбы за приоритеты, скрежета зубовного и анафем. Стиль Солженицына — отнюдь не для разборок и наездов. Преобладающая здесь тональность — приглашение к соразмышлению». «Проработав “Двести лет”, ознакомившись с массой погромных отзывов, я, — утверждал другой автор журнала (2002, № 6), Александр Этерман, — ни одного передёргивания не нашёл… А. И. С. не приписывает ни русским, ни евреям ни мнимых грехов, ни фальшивых добродетелей. Он даже не слишком придирается к грехам реальным. Он всего только имеет по большинству острых вопросов своё мнение».

В Интернет попало письмо А. Этермана — «Несколько слов о “солженицынской дискуссии”, вернее, об атаке на книгу Солженицына “Двести лет вместе”». Автор предлагал посмотреть на «погромную дискуссию» из далёкого будущего. «Лет через пятьдесят никто и не вспомнит о нынешней дискуссии, да и о дискутантах тоже. Книга АИС останется одна, без нас, и, если я хоть что-нибудь понимаю в историографии, она и станет истинной историей российского еврейства. Знак равенства между ними, тот самый, которые незадачливые полемисты пытаются зачеркнуть, навсегда соединит их — историю и книгу… Ибо теперь эта книга и есть история… Ничто не мешало нам самим написать такую книгу — только мы его, как водится, упустили. Пришло время бить себя в грудь. Вовремя не подумали. Вовремя не написали. Вовремя ни в первый, ни во второй том не вошли». Обстоятельную статью Этермана «Обернись в слезах» Солженицын благодарно упомянет в декабре 2002 года в интервью «Московским новостям»: «Она прямо-таки то, о чем я мечтал, то есть моё движение найти взаимопонимание — встречено и понято. Протянутая навстречу рука. Необычайно ценная статья, прямое дополнение к моей книге».

Веское слово «беспредел» (отсутствие в обществе даже воровских законов и порядков) тоже прозвучало с той стороны — в связи с бесчестными попытками полемистов поставить Солженицына к стенке за «Опус-68». Черновой, к тому же сильно искажённый чужими вставками фрагмент сочинения о евреях в СССР, датированный 1968 годом, был пиратски опубликован в 2000-м «доброхотом» из тех, кто «опаснее врага». «Современные и вполне прогрессивные литераторы скопом обсуждают не столько канонический текст книги о евреях в России, представленный автором на их рассмотрение, сколько выкраденный из его архива и опубликованный вопреки категорическому запрету писателя набросок (согласен — очень интересный), сделанный им тридцать с лишним лет назад. Вот, на мой вкус, истинное неприличие для интеллигентов! — писал в израильском журнале “Новый век” (2003, № 3) Михаил Хейфец, историк и журналист, отсидевший в СССР за своё предисловие к самиздатскому собранию сочинений И. Бродского и эмигрировавший после заключения. — Повторяю: сие действо есть по сути разновидность того “беспредела”, что легально позволял “борцам за перестройку” исхищать доверенную им казённую собственность, распускать клевету про оппонентов, придумывать фальшивые исторические версии… Но в таких играх я заведомо не принимаю участия: это унизило бы меня как профессионала. Архив писателя, как веками было принято, подлежит изучению и анализу лишь после того, как наследники передают его бумаги в пользование исследователей или общественных организаций. Всё прочее считается либо разновидностью кражи — для похитителей, либо перепродажи краденого — для комментаторов… Кто сей простой истины не понимает, тому бесполезно что-либо объяснять».

Среди «критиков-погромщиков» внутри страны не нашлось ни одного честного ума, кто бы усвоил эту простую истину, никого, кто бы отказался от криминальной роли скупщика краденого. Позже Солженицын скажет о своих выкраденных черновиках сорокалетней давности, о том, как со всех сторон ему кричали: «Пусть ответит общественности!» «На что отвечать? На вашу непристойную готовность перекупать краденое? Какое уродливое правосознание, какое искажение норм литературного поведения. Отвечаю я — за свою книгу, а не за то, как её потрошат и выворачивают». Имея шанс (в общем, иллюзорный) в очередной раз разделаться с Солженицыным, средств никто не выбирал, краденым не брезговал и о своей профессиональной чести не заботился. Усилиями отборных ядовитых перьев (и снова, снова здесь оставили жирный след братья-писатели!) русско-еврейский вопрос, изложенный на тысячестраничном пространстве двухтомника, превратился в вопрос солженицынский. «Чёрный пиар» на автора «Архипелага»132 успешно конвертировался в дивиденды — в самых низменных смыслах этого слова.

Старые песни о главном — этот жанр в случае Солженицына оказался востребованным во всей полноте своего репертуара. Сюжеты, сфабрикованные в советские времена, мифы, связанные с дедами, родителями, одноклассниками, однокурсниками, однополчанами, солагерниками и бывшей женой, — всё пошло в ход, всякое лыко оказалось в строку, и все блюда «второй свежести» были поданы на стол. «Единственный прогресс, — писала “Комсомольская правда”, — заявление, что писатель симулировал в ссылке рак». «Опухоли не было! и операции не было! и тем более не было и даже не могло быть метастазов (И только надо удивляться этим ташкентским долдонам-онкологам, что они два года кряду лечили меня и закатали мне рентгена 22 тысячи R – и всё “ни от чего”)». «До сих пор, — напишет А. И., — я не разоблачён, кажется, только в одном: что и физмата — не кончал, и университетский диплом — подделка». Порядочные газеты поражались: «Чекисты, не посмевшие опуститься до такой гнусной клеветы, выглядят куда человечнее репортёров-демократов».

И писателей, добавим мы с прискорбием. Одни, уязвлённые змеёй литературного честолюбия (их справедливо назовут «завистливыми фельетонистами эпохи Солженицына»), выстрелили обличительными брошюрами и пасквилями. Другие, хотя в процесс не встревали, откровенно забавлялись зрелищем разнузданной клеветы: «крупная соль литературной злости» их раны не бередила. Тем немногим, кто пытался обуздать брань, затыкали рты: им, причисленным к грозной секте «адептов Солженицына», его «идейной обслуге» (этой чести удостоилась и я), «фанатичным клевретам», солжефреникам — веры не было. Е. Ц. Чуковская, прежде других уличённая в «сектантстве», дерзнула публично напомнить слова своего деда, К. И. Чуковского: «Разве не первый признак вандализма — и даже хуже: хулиганства — неуважение к родным великим людям, хихикание над своими гениями, улюлюкание во след тому, кто осчастливил Россию, прославил Россию — кто всю жизнь жил среди грандиозных образов, титанических задач — разве это не полное вандальство!»

Но — на какой-то миг возобладала свобода бессовестных… «Не нашлось в России писателя, — сокрушался А. Немзер, — который бы внятно и громко сказал: лгать — стыдно… Позоря Солженицына, вы, клеветники, позорите Россию, писательское сообщество и меня, сочинителя такого-то, лично; всё минется — одна правда останется. Не нашлось в России такого писателя».

Однако такой писатель в России всё же нашелся. Один. В канун своего 85-летия нобелевский лауреат А. И. Солженицын сам ответил на лживые нападки, сам вступился за свою честь. 22 октября 2003 года «Литературная газета» одновременно с «Комсомольской правдой» напечатали его статью «Потёмщики света не ищут». «Вспыхнувшая вдруг необузданная клевета, запущенная во всеприемлющий Интернет, оттуда подхваченная зарубежными русскоязычными газетами, сегодня перекинувшаяся и в Россию, — а с другой стороны оставшиеся уже недолгие сроки моей жизни — заставляют меня ответить. Хотя: кто прочёл мои книги — всем их совокупным духовным уровнем, тоном и содержанием заранее защищены от прилипания таких клевет. Новые нападчики не брезгуют никакой подделкой. Самые старые, негодные, не сработавшие нигде в мире и давно откинутые фальшивки, методически разработанные и слепленные против меня в КГБ за всю 30-летнюю травлю, — приобрели новую жизнь в новых руках. С марта 2003 началась единовременная атака на меня – с раздирающими “новостными” заголовками. Из-за внезапной рьяности новых обличителей, при полной, однако, тождественности нынешней клеветы и гебистской, — приходится и мне вернуться к самым истокам той, прежней».

И Солженицын, не щадя себя и не таясь ни от кого, сам перечислил все сюжеты лжи, перебрал все линии клеветы, все взвизги травли, на всех этапах своей жизни, показав их истоки и цель. «И остаётся догадываться: почему же вдруг оживились и гебистские фальшивки 70-х годов, и клевета на лагерные годы мои с 40-х на 50-е, и годы войны, и юности, — почему на всё это дружно кинулись и за океаном и у нас — именно с начала 2003 года?..»

Долго догадываться не пришлось. В августе 2003 года бывший солагерник Солженицына по Экибастузу В. Левенштейн (США) заявил через «Новое русское слово»: «Книга А. И. Солженицына “Двести лет вместе” вызвала поток критики. Многие обиделись, прочитав правду о своей истории. Русскоязычные американские издания стали публиковать сочинения на тему истории евреев в России, опровергающие Солженицына и следующие старой советской традиции толкования исторических фактов. У авторов этих сочинений появилась возможность потягаться с нобелевским лауреатом, по Крылову: без драки попасть в большие забияки». «Забияки» и мстили Солженицыну за его новую книгу (как прежде другие «забияки» мстили ему за другие книги). Впрочем, старались совершенно зря: метили точно, но в цель не попали. «Своей книгой с оценками царей, Хрущёва, Берии, Галича, Жаботинского, цитатами от Ленина и Сталина до Григория Померанца и Лидии Корнеевны Чуковской Солженицын вторгся на абсолютно заминированное поле еврейской темы. И спокойно по нему пошёл. Может быть потому, что нет уже мины, которая способна подорвать его авторитет», — утверждал редактор «Московских новостей» В. Лошак. «Стоит. Не клонится. Вежливо, спокойно объяснил “потёмщикам”, что они воры и лжецы. Не срываясь на крик, не прося ни у кого защиты», — восхищалась «Литературка». «Но даже и клеветой писатель может гордиться, — замечал В. Бондаренко. — Так же столетиями клевещут те же самые типы в таких же самых газетках на русский народ. И войны-то русский народ не выигрывал, так, трупами закидывал, и трудиться-то он не привык, и завистлив… Весь перечень претензий к русскому народу ныне взвалили на Солженицына. Какая высокая честь!»

Клеветническая атака была отбита. Тридцать бывших политзэков (Петербург, Омск, Череповец, Ростов-на-Дону, Екатеринбург, Нижний Тагил, Украина, Финляндия, США) написали товарищу по каторге открытое письмо. «О взбаламученной “народными витиями” грязи и о позавчерашних “обличениях” из пыльных закоулков чекистских архивов судить не будем — нам слишком хорошо известна их излюбленная метода. Всякая мразь как приходит, так и уходит. О них обо всех позабудут уже завтра. Более того, в своём большинстве они никому не интересны уже сегодня. Ваше же имя из истории России вычеркнуть не удастся никогда». Пятьсот бывших политзэков из Москвы, ещё тридцать из Тольятти, и множество рассеянных по белу свету одиночек прислали писателю письма поддержки, называя клеветников вандалами, пакостниками, хамами и духовными пошляками.

Русскую каторгу на мякине не проведешь…

А в Рязани, в колледже (бывшем техникуме) электронных приборов, открылся музей рассказа «Для пользы дела», собравший фотографии, критические статьи, отзывы читателей. Была здесь и знаменитая «Колибри», подлинная пишущая машинка автора, на которой печатался рассказ, и подарок от писателя — сборник малой прозы «На изломах» с автографом: «В наше тяжёлое время желаю вашим студентам сохранить душевный свет и бодрость». В Москве, в «Русском Зарубежье», и в Санкт-Петербурге, в Пушкинском доме, прошли международные научные конференции, в которых участвовали отечественные и зарубежные филологи, историки, философы, общественные деятели. «Новый мир» продолжал печатать книгу воспоминаний А. И. «Угодило зёрнышко промеж двух жерновов», гордясь этим фактом не меньше, чем когда-то гордился Твардовский, публикуя «у себя» рассказы любимого автора. «Известия» были счастливы поместить эксклюзив — отрывки из «Дневника Р-17», тридцать лет сопровождавшего «Красное Колесо» и никогда прежде не публиковавшегося. «Судьба, — писал обозреватель газеты А. Архангельский, — позаботилась о том, чтобы в итоге образовался тип личности, свободной от контекстов и подтекстов, самодостаточной и в известном смысле слова самодержавной… Само сознание того, что человек подобного масштаба здесь, рядом, — очень многое меняет в генетическом составе нашего времени. Собственно, это и есть авторитет: не в нынешнем, уголовном смысле слова, а в естественном, изначальном и единственно правильном».

31046 дней — именно столько, по подсчётам «Известий», прожил Солженицын на момент, когда ему исполнилось 85 лет. Уже полтора года А. И. не выходил из дома, не выезжал на люди, не выступал. Последнее публичное появление состоялось 23 января 2002-го, в Российском государственном гуманитарном университете; встреча со студентами-историками, которых интересовала Февральская революция, и которые (таково было условие писателя) накануне прочитали нужные главы «Красного Колеса», была бурной, с острыми вопросами, сочными, насыщенными ответами. Ныне А. И. донимали и давняя стенокардия, и боли в позвоночнике — но он, ежедневно работая, не жалуясь, повторял лишь, что никогда не думал дожить до таких лет («Это — чудо Божье», — напишет коллектив «ЛГ» в своем поздравлении писателю). Он по-прежнему рано вставал и плотно работал до 2 – 3 часов. По-прежнему писал шариковой ручкой, но не переставал удивляться возможностям компьютера. А. Сокуров, снявший фильм об А. И., увидел его рабочее место как загадку: «На столах у него разложены разные источники, разные документы, бумаги, с которыми он постоянно работает. Стол завален ручками, карандашами — их десятки. Каждая ручка для чего-то предназначена. Один карандаш используется для каких-то запятых. Другая ручка — ещё для чего-то. А затем рукопись, которая проходит многократное прочтение, поступает с этими пометками к Наталье Дмитриевне, она и разбирается с текстом, задаёт вопросы, проводит работу со словарями и только затем предлагает ему конечный вариант».

Солженицын никогда не любил отвечать на вопрос, над чем он работает. «То, над чем сейчас работаю, ещё не существует. А чего нет, того и нет. Вот напишу, напечатаю — тогда и узнается». И всё же было известно, что он пишет критические заметки, которые потом оформляются в этюды о писателях для «Литературной коллекции». Как всегда, он много читал, слушал классическую музыку по приёмнику, настроенному на волну радио «Орфей». «Ощущение, что Солженицыны живут достаточно изолированно, может возникнуть потому, что у них нет салона. Семья живёт очень строго, и поскольку он работает всё время, все дни недели практически, то выезды за пределы дома очень редки. А раз они салонных акций не устраивают, люди обижаются на них за то, что они избегают публичности, каких-то публичных акций» (Сокуров).

В мае 2003 года на 85-м году жизни скончалась Н. А. Решетовская, автор шести мемуарных книг, многочисленных статей, очерков и интервью о своей драматической семейной жизни с первым мужем. После развода с А. И. и семилетнего союза с К. И. Семёновым, она, овдовев, оформила в самом конце 90-х брак со своим литературным помощником Н. В. Ледовских (он и стал её наследником), хотя никому и никогда о своих «других» замужествах не рассказывала. В сентябре 1981-го, прервав десятилетнюю паузу, А. И. написал ей из Вермонта, что испытывает тяжёлое чувство, ибо, имея материальные средства, лишён возможности, по советским условиям, ей помогать (деньги, которые он переводил на Внешторгбанк, неизменно возвращались обратно); он сообщал также, что открывает счёт на её имя для пожизненного пользования. С годами регулярная помощь наладилась, Н. А. более ни в чём не нуждалась. Солженицыны взяли на себя все затраты по лечению и уходу, когда прикованная к постели, она не могла более себя обслуживать; Н. Д. навещала её в больницах, сносилась с докторами, нанимала сиделок. В Рождество 1999-го А. И., впервые после возвращения в Россию, позвонил с поздравлениями, а месяц спустя Н. Д. привезла ей домой корзину роз и новую книгу писателя «Протеревши глаза», с надписью: «Наташе — к твоему 80-летию. Кое-что из давнего, памятного, Саня. 26. 2. 99». Журналистам, приходившим к ней «за подробностями», Н. А. говорила, что бывший муж обязательно захочет к ней вернуться и что она до сих пор любит его, и неизменно показывала ключ от своей квартиры на Ленинском проспекте, хранимый под подушкой и предназначенный «для Сани». Наверное она всё же понимала, что этого никогда не будет. Она тихо умерла во сне и, согласно завещанию, была похоронена рядом со своей матерью на Скорбященском кладбище в Рязани.

А в августе 2003-го в Троице-Лыкове собралась вся семья А. И. На большой фотографии — в его юбилейные дни она появилась во многих газетах — Солженицын, строгий и сосредоточенный, сидит, выпрямившись, меж двух ясноликих улыбчивых невесток, Нади и Кэролин, жён Ермолая и Игната. Стоят богатырской стати сыновья, все трое (редкая удача!), и возле них мать — стальная ось (а также пружина и душа), которая держит дом и работу. Здесь и ещё шестеро — тёща Катенька (Бабуля), и пятеро внуков: Татьяна, Екатерина, Дмитрий, Иван, Анна. Довелось Солженицыну испытать и это счастье — увидеть, подержать на руках, приласкать родных малышей, услышать от них дивные слова: «дед», «деда», «дедуля», «дедушка». Поздно став отцом, он всё наверстал, всё успел, представ для внуков и внучек классическим дедом с бородой, ещё даже не сплошь седой. Малыши знают, что дед пишет книги, и у них как у читателей Солженицына всё впереди.

Прожив вместе 33 года (именно столько исполнилось в 2003-м их союзу), А. И. и его жена были счастливы друг другом и сыновьями. «В семейной жизни хватало горьких моментов. До слез. Нет, Александр Исаевич никогда сознательно меня не обижал, ни меня, ни кого-то на моих глазах, — признавалась Н. Д. — Но порой мне казалось, что он несправедлив. Ведь сам к себе он всегда был очень требователен. Работал без отдыха, без выходных. Очень скромен в своих потребностях, вот уж пример для самоограничения, сквозь всю жизнь. И хотя он никогда не требовал от близких такого же самоограничения и такой же самоотверженности, но это подразумевалось. И временами мне казалось, что он слишком суров и требователен к сыновьям. Знаете, мать всегда вьётся над своими детьми, пытается их укрыть, чтобы им было мягче, теплее, вольготнее. Теперь-то вижу, что была неправа. Мальчики выросли крепкими людьми, и у них к отцу нежная любовь. И не осталось шрамов на тех местах, где, мне казалось, они могли быть… Детьми нас Бог благословил».

С этой оценкой был согласен и отец. «Трое наших сыновей, теперь уже все за 30, выросли целеустремлёнными, определившимися личностями — и, несмотря на детство их и юность в изгнании, — неотрывными от России». В 1973 году, когда родился Степан, А. И. благодарил жену за исполнение сказки. Теперь сказка обрела реальные контуры. Ермолай успешно трудился в международной консалтинговой фирме, работавшей в России, и жил со своей семьёй рядом с родителями, в Троице-Лыково. Игнат, пианист и дирижёр, руководил Филадельфийским камерным оркестром и гастролировал по всему миру, был женат и имел двоих детей. Степан пока был свободен от семейных уз, жил в Нью-Йорке, увлечённо занимался энергетикой и экологией, однако стремился переехать в Россию и найти работу по профессии; так сложилось, что он больше братьев вникал в дела и труды отца.

В интервью с П. Холенштайном для швейцарского еженедельника «Вельтвохе» (декабрь 2003 года), Солженицыну был задан вопрос: боится ли он умереть? Испытывает ли страх перед смертью? «Лишь в юности я боялся умереть: так рано, как умер мой отец (в 27 лет), — и не успеть осуществить литературных замыслов. От моих средних лет я утвердился в самом спокойном отношении к смерти. У меня нет никакого страха перед ней. По христианским воззрениям я ощущаю её как естественный, но вовсе не окончательный рубеж: при физической смерти духовная личность не прерывается, она лишь переходит в другую форму существования. А достигнув уже столь преклонного возраста, я не только не боюсь смерти, но уже готовно созрел к ней, предощущаю в ней даже облегчение».

Однако и годы, протекшие после 85-летнего юбилея, оказались полными активной жизни, ярких событий, творческих побед. Судьба не скупилась дарить Солженицыну новые впечатления, открывать перспективы, которые поначалу казались далёкими, выходящими за пределы его земного бытия. Но проходил год-другой, и всё свершалось — на его глазах, при его живом участии, с его внимательной и придирчивой реакцией. В мае 2004-го исполнилось десять лет с момента возвращения на Родину — и сколько людей за эти годы, вопреки клевете и наветам, смогли сказать ему, как они рады, что он здесь, в России. «Только наличие Солженицына дает нашей жизни последних десяти лет тот нравственный и культурный стержень, который, собственно, и называется Историческим Смыслом» — писал в «Труде» Ю. Кублановский. Ему вторил Л. Бородин: «Солженицын подобен крепости, которая держится несмотря ни на что. И это многим даёт силу, энергию, вселяет надежду». «Звезду Солженицына погасить невозможно, — утверждал В. Дашкевич. — Уверен, пройдёт много лет, но семена, посаженные Солженицыным, всё же прорастут, и люди осознают его место в ряду самых великих пророков Отечества».

В ноябре 2004 года в Троице-Лыкове состоялось вручение Солженицыну ордена святого Саввы Сербского 1-й степени — высшей награды Сербской Православной Церкви — «за сохранение памяти о миллионах пострадавших в России и заботу о сербском народе, за неустанное свидетельство истины добра, покаяния и примирения как единого пути спасения». Сербы не забыли пламенного выступления писателя весной 1999 года, в страшные дни Балканской трагедии, когда Россия пребывала в безволии и бессилии, а Указующий Гуманизм диктовал свою волю всему миру. Солженицын сказал тогда: «Мы вступили в эпоху, когда не будет закона — а просто сильная группа диктует. И довольно страшно, что Восточная Европа, которой всегда я так сочувствовал в её угнетении, в её неволе, — они одним хором во главе со своими лидерами говорят: бомбите, бомбите Югославию, бомбите! Они, только что освободившиеся… А Прибалтика… Сколько в их защиту мы выступали… А они одобряют: бомбите, бомбите. Вот это самое страшное — новая эпоха на земле…»

В 2004-м кинорежиссёр Глеб Панфилов приступил к экранизации романа «В круге первом». Солженицын сам написал сценарий, сам озвучил закадровый голос «от автора», общался со съёмочной группой на предварительных стадиях работы (Евгений Миронов, исполнитель роли Глеба Нержина, приезжал к писателю знакомиться и пытался «поймать» характерные черты своего героя), просматривал черновую версию фильма. В дни показа сериала по телевидению (зима 2006 года) по Москве были развешаны плакаты с портретами писателя, а зрители благодарили создателей фильма за близость к первоисточнику, за подлинность и достоверность. Роман и его экранизация были восприняты в аспекте вечных ценностей — как тема человеческого выбора, который совершают люди везде и всегда, и дали импульс широкому обсуждению. Эффект экранизации заключался не столько в высоких рейтингах, не столько в том, что после фильма люди бежали в книжные магазины и читали роман в метро, не столько даже в огромном количестве рецензий и разборов, сколько в общественном резонансе «Круга». История создания романа; атомный проект на Западе и в СССР; судьба «шарашек» и связанных с ними научных изысканий; реальные прототипы героев и их участь; образы Сталина и его приспешников; процессы десталинизации в СССР; сталинские «пятна» в современной России; демократия и её генетическая связь с тоталитарным прошлым страны; мир криминала и население сегодняшних тюрем — вот неполный перечень тем, которые обсуждались в печати и на телевидении в связи с показом фильма. История трёх дней 1949 года в марфинской шарашке вдруг поразила своей актуальностью. «Фильм настолько современный, что мне даже страшно», — признавалась Инна Чурикова, снявшаяся в картине. — Разве мы не выбираем, с кем нам быть — с жертвами или с палачами, с гонимыми или с гонителями? И разве Россия перестала считаться страной “рабов и господ”?»

Когда экранизация «В круге первом» получила приз телевизионной прессы как «телесобытие года» (ТЭФИ-2006) «За обращение к трагической теме отечественной истории и за экранное воплощение прозы Александра Солженицына», а сам Солженицын — ТЭФИ за лучший сценарий, попритихли самые злые голоса, привычно озабоченные вопросом: «Нужен ли Солженицын России? «Нужен!» — ответили учредители Национальной премии «Россиянин года», назвав его духовным лидером страны. «Нужен!» — сказала газета «Известия», учредитель премии «Известность», награждавшая тех, чьё мнение особенно важно читателям.

«Нужен!» — заявила и книжная пресса, в рекордном количестве пришедшая на пресс-конференцию, посвящённую выходу первых трёх книг Собрания сочинений Солженицына в 30 томах. «Начинаемое сейчас Собрание впервые полно включит всё написанное мной — во взрослой жизни, после юности. А продолжится печатание уже после моей смерти» — так начиналось предисловие «От автора». Последние прижизненные редакции, тексты, дотошно выверенные писателем и его бессменным редактором, — итоговое «эталонное издание», десятая часть большого пути, с финалом в 2010 году. Ещё на этапе переговоров с издательством «Время» Солженицын признался, что мечтает увидеть «Красное Колесо» в своей новой редакции. В ноябре 2006-го — в дни, когда исполнялось 70 лет замыслу «Красного Колеса», — он уже держал в руках увесистые свежеотпечатанные книжки в элегантном, цвета слоновой кости, переплёте: первый том — с рассказами и «Крохотками», седьмой и восьмой — с «Августом Четырнадцатого». Собрание сочинений вышло «пробным» трёхтысячным тиражом, который исчез со складов издательства к концу первого дня, и уральская типография немедленно выпустила второй тираж, обеспеченный заказами магазинов. Книжный рынок, вопреки скептикам, проголосовал за Солженицына.

Ещё в 1994-м А. И. сказал жене: «При моей жизни, а надеюсь, и после моей смерти, ты никогда сама не предложишь ни одному издательству ни одну мою книгу. Если мои книги будут нужны, то нас сами найдут и предложат». Теперь десятки издательств в России и за рубежом боролись за право печатать его книги. И всё же он даже не мечтал, что в России, при жизни, начнёт издаваться столь обширное собрание сочинений: это стало радостной неожиданностью. Он вернулся в Россию с 20 томами вермонтского издания, а сейчас набралось ещё десяток — и это без переписки (колоссальной!), набросков, черновиков, вариантов, незаконченных текстов.

Набирали силу все солженицынские начинания, предпринятые по возвращении. В мае 2007-го в десятый раз была вручена Литературная премия его имени. Завет учредителя — видеть истинные масштабы жизни, не пропускать достойных, не награждать пустых — жюри выполняло со всей возможной тщательностью и бережностью. Торжество под девизом «Похвала филологии» (лауреатами стали два выдающихся представителя этой отрасли литературы, С. Бочаров и А. Зализняк), проходило в новом здании библиотеки-фонда «Русское Зарубежье», открытие которого состоялось в сентябре 2005-го. Детище Солженицына обрело дом, отвечающий самым взыскательным требованиям архивохранения, с новейшим оборудованием, читальными и выставочными залами. Драгоценные свидетельства прошлого безопасно укрылись в мощных хранилищах, первоначальная коллекция пополнилась бесценными раритетами — рисунками А. Бенуа, письмами генерала А. Деникина, документами Белого движения, архивом русского философа В. Ильина. Н. Струве подарил коллекции рукописей и писем Бердяева, Цветаевой, Мережковского, Б. Зайцева. Призыв Солженицына к русской эмиграции продолжал работать.

2007-й стал годом юбилеев сначала Февральской, потом Октябрьской революций. По инициативе Солженицына общественное внимание было привлечено именно к Февралю 1917-го, трагически изменившего не только судьбу России, но и ход всемирной истории. А. И. надеялся, что память о Февральской революции, расчётливо преданная забвению и стёртая в народном сознании, хотя бы в 90-ю годовщину события сможет дать толчок осознанию случившегося. В февральских и мартовских номерах «Российской газеты», полумиллионным тиражом перепечатавшей статью Солженицына «Размышления над Февральской революцией» (она была опубликована ещё в 1980 – 1983 годах, при завершении «Марта Семнадцатого»), помещались материалы дискуссии, в которой приняли участие политики, историки, философы, студенты, журналисты, признавшие чрезвычайную историческую уместность в современной России этого острого публицистического текста. Отмечалось также, что солженицынская формула революции — хаос с невидимым стержнем — глубже всего проникает в таинственность всякой смуты как вихря, обладающего внутренней формой. Оказалось, что вопрос: чем стал Февраль для России — величественной вершиной демократии или трагическим срывом, духовно-омерзительной точкой падения, безумием элиты — остаётся актуальным. Как одна из великих тайн русской и мировой истории, он и сейчас определяет мировоззренческий выбор, пути реформирования страны, отношение к сильной и слабой власти, к централизму и к игре свободных сил, превращающей государство в груду обломков. Усвоить уроки Февраля 1917-го, помнить уроки 1991–1993 годов, ассоциировавших себя с Февралём Вторым, — значит, спасти Россию от Февраля Третьего, который стране уже не пережить. Серединный путь, о котором так вдохновенно писал Солженицын всю жизнь, большинством участников дискуссии был воспринят как единственно возможный для России XXI века. «Размышления…» Солженицына пришлись ко времени, попали в самую точку, а сам писатель был признан спорящими сторонами консолидирующей фигурой общенационального масштаба.

12 июня 2007 года, в празднование Дня России, в Кремле состоялось вручение А. И. Солженицыну Государственной премии РФ «За выдающиеся достижения в области гуманитарной деятельности». Писатель отнёсся к премии, присуждаемой высоким экспертным сообществом (до него такой премии был удостоен лишь Патриарх Алексий II), как к свидетельству признания страной трудов всей его жизни. «Миллионы людей связывают имя и творчество Александра Солженицына с судьбой самой России. Его научные исследования и выдающиеся литературные труды, фактически вся его жизнь отданы Отечеству», — сказал в своей речи президент, чьи усилия по восстановлению крепкого государства писатель, в свою очередь, смог высоко оценить. Награду за мужа, по болезни давно не выезжающего из дома, получала Н. Д. Солженицына. В Георгиевском зале Кремля (в этом зале русской славы А. И. никогда не бывал) с монитора, установленного на сцене, писатель обратился к присутствующим, и центральные телеканалы транслировали это видеопослание на всю страну.

В своем обращении Солженицын выражал надежду, что собранные им исторические материалы, сюжеты, картины жизни, прожитые Россией в смутные и жестокие времена, войдут в сознание и память соотечественников, и горький этот опыт отвратит российское общество от новых губительных срывов. После церемонии и приёма на Ивановской площади Кремля В. Путин навестил лауреата дома, в Троице-Лыково. «Особенно я хочу Вас поблагодарить за Вашу деятельность во благо России, - сказал президент во время личной встречи, длившейся около часа при закрытых дверях. - Вы и сегодня продолжаете свою деятельность, Вы никогда не колеблетесь в своих взглядах, а придерживаетесь их в своей жизни». «Многие шаги, которые мы делаем сегодня, во многом созвучны с тем, о чём писал Солженицын», — подчеркнул президент, общаясь с прессой.

И снова был шквал комментариев. Одни называли это событие иронией истории или поправкой к ней (экс-чекист вручает премию экс-жертве). Другие занервничали — Кремль и Солженицын разговаривают на одном языке, и это язык авторитаризма с примесью «устаревших» моральных ценностей. Третьи утверждали, что, взяв премию из рук власти, Солженицын доказал, что он не демократ и даже не диссидент в западном понимании термина. Четвёртые страшились «похолодания» на всех фронтах, особенно в свете испытания новых ракет. Пятые — что премия, врученная Солженицыну, идеологическая, национально ориентированная, постимперская. Шестые бесстрастно фиксировали тот факт, что спустя 37 лет после получения Нобелевской премии 88-летний писатель был, наконец, признан и на Родине. Седьмые этот факт радостно приветствовали, отчётливо чувствуя разницу времён: прежняя власть нарекла Солженицына зэком на букву «Щ», а потом ещё и предателем, нынешняя — догадалась назвать его «истинным гражданином России». О том, что половину премиальных средств писатель передал на нужды Института нейрохирургии имени Н. Н. Бурденко для лечения неимущих пациентов, упомянули единицы.

…После операции на сонной артерии в феврале 2007-го А. И. постепенно оправился (а перед тем была угроза обширного инсульта), но ходить мог с превеликим трудом; восприняв это обстоятельство как данность, пересел в инвалидное кресло. Правая рука была в рабочем состоянии, а левая уже пятый год бездействовала, со всеми вытекавшими отсюда неудобствами для обыденной жизни. Но, казалось, обыденность не слишком волновала его; как и прежде, он часами сидел за своим письменным столом у окна, где стопками, захватывая и широкий подоконник, лежали исписанные листки из разных работ, коробочки с карандашами и ручками, блокноты, всякие необходимые мелочи. Здесь, у себя, А. И. пребывал в счастливой рабочей стихии и был властелином своей жизни. На фотографиях, которыми иллюстрировалось его интервью в «Шпигеле» в июле 2007-го (перепечатки в «Профиле» и «Известиях» с потрясающим читательским резонансом), было видно, как изменился А. И. за последние годы. Но сказать про него: «старик» или «старец» — не повернулся бы язык. Лицо аскета, пустынножителя, молельника, сжигаемого внутренним огнём. Взгляд стоика, завораживающий страстным, тревожным вопрошанием. Суровость и непреклонность, которые вмиг могут растаять, и тогда засияет лучезарная улыбка, и раздастся удивительный, чуть глуховатый смех, какого нет ни у кого в мире. Раненый воин — с горячей нежностью называла его новое состояние Аля, боевая подруга, любовь. Бывают люди, как намоленные храмы…

Солженицын не раз говорил, ссылаясь на русскую пословицу, что умирает не старый, а поспелый. То есть тот, кто уже сделал всё, что было написано ему на роду. Но чудится (и так ведь бывало уже не раз!), что судьба А. И., при всей своей беспредельной щедрости на вызовы и испытания, при всей огромности им содеянного, что-то очень большое, важное держит про запас, раскидывает карты, готовит сюрпризы и не отпускает своего избранника на покой. И ему придется, как встарь, отгадывать, каковы новые цели и куда надлежит двигаться — быть может, опять по лезвию ножа — вплоть до последних решений судьбы. Пусть бы только она замешкалась, повременила, притормозила свой неумолимый ход…

 

Вместо эпилога »»»

 

126 А. И. рассказывал о встрече с В. П. Астафьевым в Овсянке: «Я у него часа три погостил, по берегу Енисея мы с ним погуляли, в библиотеку он меня сводил, на кладбище, могилам его родных поклонились. Понравилось мне у него. Этот домик его на деревенской улице, там, где родился, могучая сибирская река, скалы, тайга — всё это мне представляется прекрасным обрамлением этого талантливого писателя, честного, искреннего, правдивого. Я читал всё, что выходило из-под его пера и до высылки из страны, и в Вермонте».

127 «Уже полных 13 лет прошло с тех пор, — отмечала Н. Д. Солженицына, выступая на Международной научной конференции «Aleksandr Solzhenitsyn as Writer, Myth-maker & Public Figure» в Урбане (США), проходившей в июне 2007 года, — а в глазах так и стоят те незнакомые, но родные лица, и звучат их тёплые слова тёплыми голосами, и памятно первое потрясение от русской речи, льющейся отовсюду. Полгода назад, в Париже, Мюнхене, Риме А. И. ходил не без труда, часто останавливался, я с тревогой думала: как он вынесет намеченный в России марафон? Теперь его было не узнать, он без отдыха ездил со встречи на встречу, молодо взбегал по лестнице, постоянно записывал в свои маленькие блокноты горькие речи собеседников, сам говорил в вузовских аудиториях, в тесных ординаторских, в театральных залах, его забрасывали вопросами, не расходились по многу часов».

128 16 июля 1990 года на доме в бывшем 1-м Касимовском переулке (позже ул. Урицкого, 17) была открыта мемориальная доска: «В этом доме жил лауреат Нобелевской премии русский писатель Александр Исаевич Солженицын». Решением президиума Рязанского городского Совета народных депутатов 20 сентября 1990 года А. И. Солженицыну присвоено звание «Почётный гражданин города Рязани». 1 сентября 1994-го на фасаде здания рязанской школы № 2 открыта мемориальная доска: «В этом здании с 1957 по 1962 гг. преподавал русский писатель, лауреат Нобелевской премии Александр Исаевич Солженицын».

129 В январе 1995-го к А. И. Солженицыну как к «последней инстанции, высшему и на сегодня единственному моральному авторитету России» с открытым письмом обратились молодые политики, призывая писателя возглавить страну. «Мы призываем Вас — ради России нашей, ради нас и наших детей подумать о возможности согласия быть избранным на высшую должность в государстве… Вы могли бы стать символом нации, моральным маяком, вокруг которого объединились бы и активно взялись за дело её лучшие люди, которые сейчас зажаты между двух огней. Вы один сможете объединить их всех, подобрать честных, способных специалистов, которые всерьёз занялись бы конкретными вопросами государственного управления. Помогите нам ещё раз, Александр Исаевич! Если понадобится, мы и наши единомышленники во многих городах России готовы оказать Вам любое содействие».

130 «Истинную оценку политическим деятелям можно дать только тогда, — сказал А. И. в интервью “Аргументам и фактам” 18 января 1995 года, — когда обнаружатся все скрытые от глаз обстоятельства. Так, лишь через полвека я добрался до истинной сути и психологии деятелей 1917 года — и написал эпопею “Красное Колесо”. Я думаю: пройдёт время — и другой русский писатель, хорошо ознакомясь со всеми тайнами десятилетия 1985 – 1995, напишет о нём другую эпопею — “Жёлтое Колесо”».

131 Выступая в Кремле на Всероссийском совещании по местному самоуправлению (17 февраля 1995 года) Солженицын, один из экспертов думских проектов по созданию земства, сказал: «Построение земства встретит множество препятствий, оно встретит препятствия от правящей олигархии, оно встретит препятствия от партийных функционеров, оно встретит препятствия от некоторых элит, которые пользуются сегодняшней преимущественной системой. Но пропасть между властями и народом должна быть заполнена. Иначе России не жить и не быть». Именно так и случится: в земстве усмотрят потенциал двоевластия, смуты, срыва выборов и т. д.

132 «“Двести лет вместе”, — пишет М. Хейфец, — не историческое сочинение. Это тот “опыт художественного исследования”, который был придуман для “Архипелага ГУЛАГа”. Во всех его книгах — без исключения! — Солженицына волнует одна и та же, психологическая, а вовсе не социальная проблема: каков тип человека, что был способен противостоять тоталитарному искушению — независимо от конкретных социальных и политических его взглядов… У автора его раскаяние в былых заблуждениях как бы заложено в фундамент самого прорыва к свободе (вот почему так нелепо выглядят сегодняшние оппоненты, критикующие его по принципу: “А сам ты кто такой?”) Да ведь он в самообличении опередил всех лет на тридцать!» Автор видит заслугу Солженицына в создании современной истории еврейского народа, в отличие от той примитивной схемы, когда эта история описывается как реакция на антисемитизм и ассимиляцию. «Для Солженицына евреи — полноправный субъект истории, они — одна из составляющих мировых сил, постоянно на всё влияющих. И, как всякая составляющая, евреи тоже несут свою долю ответственности за их действия — не перед другими народами, естественно, но перед Богом и народной совестью».


     
 

© «Центр поддержки отечественной словесности»

Rambler's Top100Rambler's Top100 Как сделать из общей тетради личный дневник Как сделать из общей тетради личный дневник Как сделать из общей тетради личный дневник Как сделать из общей тетради личный дневник Как сделать из общей тетради личный дневник Как сделать из общей тетради личный дневник Как сделать из общей тетради личный дневник Как сделать из общей тетради личный дневник Как сделать из общей тетради личный дневник

Статьи по теме:



Как сделать коленвал на мопед

Как сделать аиста с перьями

Розы крючком схемы новинки

Как сделать имей на айфон

Вольтметр светодиодный своими руками